Убийств за ним не числилось, и о кражах никто достоверно не знал, но все знали точно, как будто кто-то шептал им на ухо, – и дома-новостройки знали, и старые деревянные развалюхи, подпертые крадеными телеграфными столбами, и доходные дома – анохинский и панченский, где до тридцатого года нашего столетия квартирной платы не платили и куда милиция приезжала не меньше как на трех полуторках, – все знали, что хотя он, может быть, и не проявил себя еще, но лучше бы уж не проявлял. И даже ростовские и одесские урки, наведывавшиеся на Благушу для обмена передовым опытом, и те заискивали и в разговоре с ним недостойно хихикали и приплясывали, ненавидя за это себя и его, и старались не показывать, что счастливы, когда он улыбался их стараниям. Потому что он был как меч, не выхваченный из ножен.
Один из немногих панченских, он работал постоянно – слесарем на ремзаводе. Когда он пришел наниматься, начальник кадров посмотрел на него и принял. Потом снова посмотрел – тот стоял, не уходил – и отказал. Без мотивировок.
– Не приму, – сказал начальник.
Тогда Чирей посмотрел ему в твердые глаза и улыбнулся. И ушел. А начальник волновался всю ночь, а утром послал за ним ночного сторожа Баума, бесстрашного старика, и велел прийти.
Баум жил возле котельной на первом этаже дома семнадцать с окнами на теневую сторону, и возле всегда толкалась подрастающая мелочь, и из соседнего окна смотрела Нюшка – истопникова дочка, а из окна рядом – вся материально необеспеченная семья Баумов с белобородым главой своим. Прозвище он имел Хандыр-Бандыр (за непонятный свой язык), и принимали его на работу только в ночные сторожа. Потому что он хотя и глядел всегда скромно в землю, но закон не изменил и соблюдал субботу, а стало быть, по субботам работать отказывался. А сам он был лодзинский ткач и перекочевал в пятнадцатом от жизненных непогод сюда. О, как пылали на закате красные кирпичи мыловаренного завода там, за забором анохинского дома, и голубела цинковая крыша, отражавшая небо, когда Баум пришел к Чирею с поручением, и Чирей рассеянно смотрел на длинный забор, за которым анохинский дом и мыловаренный завод с купами дымных деревьев и ворохами пустых ящиков, золотившихся на закате. О, как белела борода Баума, когда Чирей посмотрел на него и улыбнулся, а тот, как всегда, смотрел в землю.
– Ну… иди, – сказал Баум, не поднимая глаз. – Не выламывайся.
– Ты меня уважаешь? – спросил Чирей.
– Да, – сказал Баум.
А всем, даже домоуправам, было известно достоверно, что Баум всегда говорит правду.
– За что? – спросил Чирей.
– За то, что я тебя не боюсь.
– Почему? – спросил Чирей настороженно. – Мне интересно.
– Человек не может бояться человека, – сказал Баум, не поднимая глаз.
– Я тебя уважаю, отец, – сказал Чирей.
– Да, – сказал Баум. – Ты меня уважаешь. Иди работай.
Он пошел работать, Чирей, но так все и осталось – окружающие знали твердо: не оскорбит словом, не оскорбит действием – убьет. Когда он клал руку на чье-то плечо, ближайшие отворачивались, а дальние спешили уйти, все боялись – это может случиться сейчас, сию секунду, и незачем это видеть.
Сложившееся мнение! Вот отчего люди уезжают, бросают прежнюю стезю, работу, семью. Все бросают, чтобы уехать куда-то, где о них нет никакого мнения. Сложившееся мнение – нет большего тирана, ни от чего так не гибнут люди, как от сложившегося мнения. Если у человека успех и признание, если его полюбили за что-то одно, он должен и дальше тащить на себе ярмо гнусной этой любви. Человек, который обманывает ожидания, ненавистен, даже когда он дает больше, чем обещал. Человек любит копить. Он копит вещи, мнения, факты и не прощает, когда его грабят. Разве все мы не страдаем оттого, что хотим друг от друга не дел, а обликов? Бывает, что какому-нибудь скоту, умеющему вызвать симпатию, придают в обществе больший вес, чем великому делу несимпатичного человека. А почему? Обманули! Мы тебя любили за это и за то, а ты вон что! И наоборот. Был неудачник – и вдруг удача. Считался мерзавцем – и вдруг акт благородства, слыл глупцом – и вдруг сделал открытие. Ходил в беспутных гуляках – и вдруг праведная жизнь, заполненная работой. Все равно – облапошили! Как же жить, граждане? Во что верить?!
Ах, Чирей, Чирей, голубые глаза, независимый человек закатывающегося за горизонт Гошкиного детства.
Когда в двадцать седьмом году построили кооперативный дом для рабочего класса, и дом семнадцать, первая новостройка, первый корабль, поплыл по переулку, когда очистили двор от строительного мусора и проложили асфальтовую дорожку вокруг дома (первый асфальт на булыжной Благуше) и по нему помчались первые трехколесные велосипедисты тех времен, а в окнах первых этажей затрепетали занавески, и застыли фикусы, и загремели первые свадьбы, то всей старой Благуше стало ясно, что это всерьез. Стройка-то, оказывается, всерьез. А где стройка, там и ломка.