На таком броканте я купил книгу интервью с Борхесом: несколько разговоров Борхеса с его переводчиком на французский и другом Жаном де Мийере. Разговоры тоже были на французском, Борхес говорил на нем просто, изящно и умно. Местами это захватывающее чтение. Даже удивительно, как такой остроумный человек мог иногда писать такие занудные эссе. Особенно интересно, как Борхес объясняет, почему настоящему аргентинскому писателю не избежать испанофобии. Все, что дала миру испанская культура, по его словам, сделали ассимилировавшиеся арабы и евреи. Есть сколько-то исключений. Сервантес, например. Настоящий аргентинский интеллектуал – это креол с европейскими корнями, как сам Борхес, англичанин по одной из бабушек и беарниец по одному из дедушек. Беарниец, то есть баск, которого тоже не назовешь другом Испании, да и другом Франции его тоже не назовешь. То, что мысль рождается на пересечении нескольких культур, – идея не слишком оригинальная. Необычно то, как этот европейский интеллектуал, для которого испанский и английский были родными языками, а французский был языком литературы, и свою прозу он писал на испанском, как будто это не испанский, а французский, ощущал себя в Европе одновременно властителем дум и отщепенцем, способным нарушить спокойное течение дел. Он был своим, но не местным, сопричастным и отчужденным.
В другой раз на броканте (или вид гренье, что почти одно и то же) в конце длинной пешеходной улицы в Туре я купил «Дневник путешествия по Америке» Токвиля. Удивительный рассказ о том, как Токвиль отправился в рискованное путешествие в глушь – вокруг озера Мичиган. Там, на окраине Новой Франции, кончался привычный ему мир. Там предрассудки, которыми был полон светский Париж, были изжиты теми, кто искал исконную жизнь вдали от цивилизации. И чем чуднее были нравы американцев, тем понятнее становилась жизнь дома. Я люблю эту книгу не меньше, чем «Персидские письма» Монтескье, в которых взгляд иностранца обнаруживает в европейской жизни то, чего сами европейцы зачастую не замечают. Это остроумный рассказ о том, чем живет Европа.
Бывая в Париже, я регулярно захожу в Boulinier, букинист на углу Бульмиша и Сен-Жермен. Еще лет пять назад там продавались старые кассеты, и я покупал издания Гэнсбура и Брассанса семидесятых-восьмидесятых. Их песни люблю, многие знаю наизусть. Могу, например, ни с того ни с сего на ходу начать напевать Je vivais à l’écart de la place publique или Au village sans prétention. Зеленый томик Брассанса, выпущенный по-французски в Москве где-то в перестройку, у меня со студенчества. Он весь в пометках: подчеркиваниях, смешных значках на полях, смысл которых теперь уже не восстановить. Уже после университета мои московские друзья познакомили меня с Марком Ильичом Фредкиным – поэтом, переводчиком и издателем. Он держал книжный магазин «19 октября» в деревянном доме на Полянке. Марк Ильич перевел пару десятков песен Брассанса и очень душевно их исполнял. Когда умер отец, я поставил эту кассету. С тех пор для меня это печальные песни. Я больше не слушаю эту кассету.
Зато другая старая кассета, любимая еще со студенческих лет, до сих пор при деле. Это запись домашнего концерта Хвоста и его дочки Ани. На самом деле не концерта, а посиделки с друзьями в квартире моей приятельницы Сони на Моховой, где наша могучая кучка иногда собиралась, чтобы со значением произносить друг другу опусы магнумы в присутствии нестрогого и справедливого арбитра вкуса. Мать Сони была приятельницей Хвоста.
Год был девяносто веселый, из ранних, совсем веселых. Хвост впервые приехал в Питер с тех пор как эмигрировал. В приличном подпитии почувствовав себя в родной творческой обстановке, он стал петь вместе с дочкой Аней свои песни и песни, написанные вместе с Анри Волохонским. В общем, репертуар, который взял на вооружение «Аукцыон» в конце девяностых, плюс кое-что еще. Хвост обаятельно-отвратительно хрипел, сипел и гундосил. Аня тонким, звонким голоском укрощала папино буйство. К сожалению, дуэт The Beauty & The Beast выступал редко. Тем ценнее кассета, которую берегу и на именины сердца ставлю.
Хвост тогда спел и несколько переложений Брассанса, душевных и стильных. Они у меня давно путаются с песнями самого Брассанса. Кто, по-моему, совсем не похож на Брассанса, так это Окуджава. У поколения родителей сходство между их песнями не вызывало сомнений. Только у раннего Окуджавы (а я с детства знаю его творчество довольно хорошо) я помню несколько хулиганских песен, написанных от имени подрастающих темных личностей. Но они больше похожи на дворовые послевоенные песни, чем на песни вагантов, которыми вдохновлялся Брассанс. Арбатская романтика имеет мало отношения к романтике парижских окраин, как и фронтовая лирика.