Потом со мной работал Катан, специалист по софрологии.[20] Он укладывал меня на грубый ковер, чтобы я как следует расслабился, но этого никогда не случалось — достаточно было просто заговорить об этом, как я напрягался, и мне хотелось заорать или ударить кого-нибудь, может, именно Катана. Он просил меня представить, как воздух проходит у меня через нос, потом идет в горло, потом заполняет легкие, а я видел песок, черную воду или тучи насекомых, мне казалось, что я тону. В конце концов я поднимался с ковра, тяжело дыша. Однажды, сидя в соседней комнате под картинами с изображениями клоунов, я услышал, как Катан — на нем широкие штаны на резинке — заявил, что я специально блокирую эмоции. И услышав тоненький мамин голос: «Иногда мне кажется, что он хочет нам за что-то отомстить», ощутил шок: ничего такого я совершенно не хотел, я хотел только больше их не разочаровывать.
Еще был Копьевски, от него пахло хлоркой или моргом. Он говорил всякие вещи типа «грусть — это дар» и выглядел бесконечно подавленным. У него были глаза навыкате и кожа как из картонки, что делало его похожим на пираний, украшавших его рабочий стол. Казалось, его вместе с сушеными рыбками погрузили на несколько недель в тазик с соленым раствором; у них была одинаковая горькая складка в уголках рта.
Еще в памяти сохранилась дама, которая работала с эмоциями. Она просила меня снять футболку, потом укладывала на кушетку, покрытую пестрой тканью из Южной Америки, и дотрагивалась до спины своими ледяными пальцами. Из-под двери дуло, и мне думалось, что это дыхание беременных, которые ждали приема в соседней комнате, они казались уставшими и враждебными.
Ровно через год после исчезновения сестры мать пригласили на телевидение. Я испытал шок, когда узнал, что во время расследования у полиции появлялись зацепки: телефонные звонки, свидетели, которые вроде как видели сестру в Невшателе[21] или в Цюрихе, но потом следы обрывались. Еще меня удивило, что пригласили мать, а не отца, хотя именно он привык к публичным выступлениям, именно он умел отстраненно и приветливо улыбаться, благодушно подстраиваясь под собеседников; но на швейцарскую программу для франкоговорящей аудитории
Я смотрел на мать на экране телевизора. У нее был идеальный макияж; она скрестила ноги, спокойно положила на колени руки — руки, которые иногда сами собой начинали жестикулировать, что помогало ей закончить предложение. Она выглядела элегантно на фоне огромного лица Саммер на заднем плане и словно появилась из ее рта или снов.
Ведущий, красивый загорелый парень с уложенными волосами, казался до смешного юным. Он поглядывал в записи, опуская голову, потом смотрел на мать, наклонялся вперед, словно намереваясь растянуться у ее ног:
— Госпожа Васнер, кажется, вы в первый раз выступаете после исчезновения вашей дочери, которое произошло ровно год назад.
Мать кивнула, она была похожа на маленькую заблудившуюся девочку, освещенную прожекторами.
Глаза у нее блестели, она нервно перебирала складки юбки, и от этого хотелось сжать ее в объятьях или заорать.
Журналист — у него были белоснежные блестящие зубы — говорил о фактах, о ложном следе, о «невыносимой тайне», а мать кивала, и ее маленький волевой подбородок подрагивал. Казалось, она полна благодарности, за то, что журналист проговаривает все те мысли, которые она слишком долго держала в себе. Он произносил имя сестры — «Саммер, Саммер», — бесцеремонно бросая его в никуда, бесконечно повторяя, словно знал ее лучше нее самой, словно прожил последний год вместо нее.
Я не мог отвести взгляда от экрана, я видел, как лицо матери заливает яркий свет, и она говорит в камеру:
— Если вы что-нибудь знаете, если можете помочь нам, прошу вас, сообщите. Мать… Какая мать может жить дальше, не зная… не зная, что случилось с ее ребенком… Это невозможно.
Внизу картинки побежала строка с номером телефона, цифры светились, а камера показывала крупным планом лицо сестры, которая, казалось, вот-вот оживет.
Когда я говорю доктору Траубу, что ничего не помню, что прошедшие годы сводятся к депрессивным терапевтическим сеансам или походу матери на телевидение, он морщит лоб, вздыхает и смотрит на свой стол, как будто пытается что-то там разглядеть, прочитать что-то в отблесках на полировке.
— Вы говорите, Бенжамен, что ничего не помните, но точность ваших воспоминаний просто поразительна.