Листы, испещренные строчками разной длины (значит, это были стихи) пятью беспорядочными кучками покоились на полу справа от Жана Робера: поэт только что познакомил друзей с новой пятиактной драмой и, заканчивая чтение каждого акта, он откладывал его на пол.
Драма называлась «Гвельфы и гибеллины».
Прежде чем отдать ее на суд директору театра Порт-Сен-Мартен, где Жан Робер надеялся получить разрешение поставить пьесу в стихах, он прочел ее двум своим друзьям.
Людовику и Петрусу она очень понравилась. Они оба были художественными натурами, и их глубоко взволновал мрачный образ еще молодого Данте, ловко управлявшегося со шпагой, перед тем как взяться за перо, — образ, прекрасно показанный в великих битвах искусства, любви и войны. Они оба любили и потому всем сердцем воспринимали произведение третьего влюбленного; Людовик вспоминал при этом свое только-только зародившееся чувство, Петрус же упивался своей пышно распустившейся любовью.
В их ушах звенел нежный голос Беатриче; после братского объятия, завершившего чтение, все трое расселись и затихли: Жан Робер мечтал о Беатриче де Маранд, Петрус думал о Беатриче де Ламот-Удан, Людовик представлял себе Беатриче-Рождественскую Розу.
Ведь Беатриче воплощает собой не земную женщину, а звезду.
Сила настоящих произведений заключается в том, что они заставляют задуматься великодушных и сильных людей, но в зависимости от своих склонностей одни думают о прошлом, другие размышляют о настоящем, третьи мечтают о будущем.
Первым нарушил молчание Жан Робер.
— Прежде всего, я хочу поблагодарить вас за добрые слова. Не знаю, Петрус, испытываешь ли ты то же, создавая картину, что и я, когда пишу драму. Когда я намечаю тему и сюжет еще только-только вырисовывается, а сцены выстраиваются одна за другой и акты укладываются у меня в голове — даже если все друзья мне скажут, что моя драма плоха, — я ни за что не поверю. Зато когда она готова, когда я три месяца ее сочинял, а потом еще месяц писал, — вот тут-то мне нужно одобрение всех моих друзей, чтобы я поверил, что она чего-то стоит.
— С моими картинами происходит то же, что с твоими драмами, — отвечал Петрус. — Пока полотно чисто, я представляю на нем шедевр, достойный Рафаэля, Рубенса, Ван Дейка, Мурильо или Веласкеса. Когда картина готова — это всего-навсего мазня Петруса, которую сам автор считает весьма посредственной. Что ж ты хочешь, дорогой мой! Между идеалом и реальностью всегда бездна.
— А по-моему, тебе прекрасно удался образ Беатриче, — вмешался Людовик.
— Правда? — улыбнулся Жан Робер.
— Сколько ей, по-твоему, лет? Она совсем девочка!
— В моей драме ей четырнадцать, хотя история утверждает, что Беатриче умерла в десятилетнем возрасте.
— История глупа, и на сей раз она, как обычно, лжет, — возразил Людовик. — Десятилетняя девочка не могла оставить столь светлый след в душе Данте. Я с тобой согласен, Жан Робер: Беатриче, должно быть, около пятнадцати лет; это возраст Джульетты, в этом возрасте люди влюбляются и способны пробудить любовь в другом сердце.
— Дорогой Людовик! Я должен тебе кое-что сказать.
— Что именно? — спросил Людовик.
— Я ожидал, что тебя, человека серьезного, человека науки, материалиста, наконец, поразит в моей драме описание Италии тринадцатого века, нравов, флорентийской политики. Не тут-то было! Оказывается, по-настоящему тебя тронула любовь Данте к девочке, ты следишь за тем, как развивается эта любовь и влияет на жизнь моего героя, больше всего тебя занимает катастрофа, в результате которой Данте лишается Беатриче. Не узнаю тебя, Людовик. Уж не влюбился ли ты, случайно?
Людовик покраснел до ушей.
— Точно! Влюбился! — вскричал Петрус. — Ты только посмотри на него!
Людовик рассмеялся.
— А если и так, — сказал он, — уж не вам двоим упрекать меня в этом!
— Я и не собираюсь — наоборот! — возразил Петрус.
— И я тоже! — подхватил Жан Робер.
— Но должен тебе сказать, дорогой Людовик, — продолжал Петрус, — что дурно с твоей стороны таиться от друзей, у которых нет от тебя секретов.
— Ах, Боже мой! Если эта тайна существует, то я едва успел признаться в ней самому себе! — воскликнул Людовик. — Как же, по-вашему, я мог поделиться ею с вами?
— Хорошо, это тебя оправдывает, — согласился Петрус.
— Кроме того, он, очевидно, не может открыть ее имя, — предположил Жан Робер.
— Нам? — возразил Петрус. — Сказать нам — все равно что похоронить тайну в могиле.
— Да я еще не знаю, клянусь вам, как я ее люблю: как сестру или как возлюбленную, — признался Людовик.
— Так начинаются все великие страсти! — заверил Жан Робер.
— Тогда признайся, дорогой, что влюблен до безумия! — настаивал Петрус.