Далее следует подпись без всяких обычных учтивостей. Не письмо, а пощечина. Не удивительно, что и Кавелин и Анненков, который получил более пространное и менее суровое послание, поспешили отозваться. Но заноза в сердце у Салтыкова осталась. «Благодарю Вас за участливое письмо, которому, впрочем, — признаюсь откровенно — я придал бы еще больше цены, если б оно не было вызвано моим собственным письмом», — отвечал он Анненкову.
«Вот она, милая тетенька-то, какова», — писал Салтыков Белоголовому, сообщая о резком падении подписки на «Отечественные записки» на 1883 год. Теперь тетенька-интеллигенция еще пуще отличилась.
«Получивший от правительства удар всегда был виноват, — характеризовал либеральных пошехонцев В. Берви-Флеровский, — повторялась стереотипная, всегда одна и та же фраза: «Во всяком случае с его стороны была маленькая неосторожность».
Как-то еще при жизни Тургенева Салтыков посетовал на то, что у него много ненавистников. «…Кто возбуждает ненависть — тот возбуждает и любовь», — утешал его уже смертельно больной Иван Сергеевич. Может быть, может быть, но ненависть так предприимчива, а любовь так бессильна!
Вдобавок Салтыков не мог совладать со своим характером. Раздраженный трусостью либеральной части общества, он — может быть, неожиданно для самого себя — выместил досаду на депутации студентов, которая пришла выразить соболезнование и глубокое уважение к направлению закрытого журнала.
— Вам мало того, что закрыли «Отечественные записки»? — кричал Салтыков ошеломленным студентам. — Вам хочется, чтобы меня сослали в каторжные работы?
Делегаты уже обратились было в бегство, когда Михаил Евграфович справился с вспышкой раздражения и удержал гостей. Он усадил их, стал втягивать в разговор, а свою выходку старался оправдать тем, что приход депутации может быть невыгодно для него истолкован властями.
Слух об этом происшествии вряд ли мог вдохновить еще кого-либо на изъявление сочувствий!
Салтыкову казалось, что у него опечатали душу.
Наступило лето, он перекочевал на дачу возле станции Сиверской и очутился с глазу на глаз с Елизаветой Аполлоновной. Она по-прежнему швыряла деньгами, будто ничего не случилось, донимала мужа пустяками.
И хоть, казалось бы, эта по-прежнему изящная, молодящаяся женщина ничем не походила на Арину Петровну Головлеву, в душе у Салтыкова шевельнулась та же тоскливая мысль, что некогда у Степана Владимировича, вернувшегося в материнское имение: «Съест!»
Дача была холодная, как ледник. Салтыков, нахохлившись, сидел под пледом.
Гости появлялись редко. Как-то приехал Гаршин. Узнав о закрытии журнала, он ощутил такое горе, как будто умер любимый им человек. Но, приехав навестить Салтыкова, как всегда, в его присутствии чувствовал себя скованно. Жаловался, что ему не пишется.
Сам Михаил Евграфович тоже брал перо в руки только для того, чтобы перемолвиться словцом со знакомыми.
«Ничего не пишу и вряд ли буду, — делился он мыслями с Михайловским. — Слишком велик переполох, и я слишком стар. Надо новую дорогу прокладывать, а это и трудно да и противно».
До Михаила Евграфовича доходили слухи, что редактору московского журнала «Русская мысль», его школьному приятелю Сергею Андреевичу Юрьеву было сделано предупреждение, чтобы он не вздумал зазывать к себе бывших сотрудников «Отечественных записок». Это выглядело правдоподобно (да так оно и было); и, как всегда, когда его что-нибудь волновало, Салтыков не мог удержаться от того, чтобы не поверять своих тревог друзьям, кому на словах, кому в письме.
Не то чтобы Михаила Евграфовича огорчало, что ему могут помешать печататься именно в «Русской мысли». Сергей Андреевич при всей своей честности и благодушии всегда вызывал у него ироническое отношение попытками сочетать несоединимое. Когда Юрьев в 70-х годах издавал журнал «Беседа», Михаил Евграфович шутливо называл эту редакцию лабораторией, в которой происходит соединение философии с религией. Теперь же он охотно повторял выражение Г. Успенского, что «Русская мысль» похожа на телячий вагон.
Но где же все-таки печататься? После подобных слухов редакторы, пожалуй, молебны служить начнут, чтобы только опальный сатирик к ним не обращался.
«Новое время» не без злорадного торжества уже выразилось о Михайловском как о критике, сошедшем со сцены. «Может быть, и обо мне будут так же выражаться, — писал Салтыков своему недавнему соратнику, — и с полным основанием, потому что чем больше я думаю о предстоящей литературной деятельности, тем более сомневаюсь в ее возможности».
Ему уже мерещился заговор молчания, полное забвение его как писателя. Вспоминался, прежде казавшийся смешным, разговор с приказчиком, который восхищался сочинениями юмориста Лейкина:
— Всё очень верно подмечают и, прямо сказать, цивилизации служат. Прогрессивный писатель, на каламбурном амплуа собаку съели, первоклассный сатирик, смело можно аттестовать.
— Помилуйте, вроде Щедрина?