Сурово и язвительно осуждая либеральных пенкоснимателей, сатирик принимал близко к сердцу всякое умаление роли передовой интеллигенции, все, что могло ей повредить в мнении народа, набросить на нее тень. Неудивительно, что, когда, вскоре после демонстрации у Казанского собора, в «Вестнике Европы» начал печататься роман Тургенева «Новь», не отличавшийся ясностью в оценке шедших в народ революционеров, Щедрин пришел в негодование.
Вероятно, он остро воспринял уже то, что вместо подлинного — но, увы, плохо знакомого автору — революционера Тургенев сделал главным героем Нежданова, неврастеника, который тяжело переживает свое незаконное происхождение и с первых же страниц явно тяготится предстоящей ему ролью пропагандиста. Его товарищ Маркелов тверд в своих убеждениях, стойко держится после ареста, но не чужд некоторой ограниченности. Потерпев неудачу как пропагандист, Маркелов раскаивается, что он не встал на путь насилия: «Надо было просто скомандовать, а если бы кто препятствовать стал или упираться — пулю ему в лоб! Тут разбирать нечего. Кто не с нами, тот права жить не имеет…» Можно представить себе, с каким негодованием читал эти строки Михаил Евграфович, опасавшийся, как бы человечество не переезжало на своем историческом пути из одного Ташкента в другой, переходя от насилия к насилию!
Опереточной выглядела сцена, в которой Нежданов отправляется «агитировать» и «бунтовать» мужиков. И все это было совершенно наивно скомпоновано с таким расчетом, чтобы в выигрыше оставался мудрый и неторопливый Соломин, чуждый революционных «излишеств». Недаром в своих письмах к Анненкову, где Салтыков с необычайной резкостью высказал свое впечатление от «Нови», он ехидно сравнил «архитектуру» романа со школьной игрой, участники которой заранее делятся на группы и потом ловят друг друга до сигнала о конце перемены.
Сатирик был рассержен поверхностностью, проявившейся в последнем романе Тургенева, еще и потому, что сам он касался фигур «новых людей» с крайней осторожностью совсем не только из цензурных опасений. По кругу своих знакомств он принадлежал отнюдь не к самой радикальной части русской интеллигенции и был в то время далек от участия в каких-либо революционных попытках. Однако фигура революционера, который вступает в неравную борьбу с всемогущим злом и проявляет в ней поразительную стойкость, привлекала его и как человека и как художника.
«Новая русская литература, — писал он еще в 1868 году, — не может существовать иначе, как под условием уяснения тех положительных типов русского человека, в отыскании которых потерпел такую громкую неудачу Гоголь. В этом предприятии ей значительно споспешествует… расширение арены правды, арены реализма…»
Если первая фраза могла бы прийтись по сердцу тем, кто сожалел, что книги Щедрина страдают «голым отрицанием», то вторая сразу устраняла все могущие возникнуть иллюзии об отказе писателя от сатиры или хотя бы об отведении ей второстепенной роли.
Расширить арену правды, арену реализма — значит допустить изображение в литературе таких жизненных ситуаций, где идет наиболее решительная, смелая, бескомпромиссная борьба со всем отжившим, тяготящим страну и народ. Чтобы вперед выступили те положительные типы, которые представляются Щедрину, нужно изобличить всех тех жалких актеров, которые полагают, что они-то и есть подлинные герои времени. Впрочем, сама возможность противопоставить их в живом действии людям, чьи желания и помыслы отвечают подлинным народным нуждам, позволила бы читателю сравнить и оценить обе борющиеся стороны.
Однако это было очень затруднительно не только потому, что всякая попытка такого рода неминуемо встречала бы цензурные препятствия, но и потому, что сами условия русской жизни не позволяли ни этим людям выступать совершенно открыто и так, как бы они хотели, ни писателям наблюдать их деятельность и тем более откровенно описывать ее. Говоря об обстановке, в которой приходится действовать «новым людям», Щедрин писал: