Луговской знал о них, и, когда я заходил к нему утешить и ободрить, он со слезами на глазах и со смертной тоской в голосе говорил:
- Один бы конец! Только скорей бы! Скорей с этого света!
Преступление, за которое Луговской попал в каторгу, это то же преступление, за покушение на которое мы так аплодируем Валентину в "Фаусте".
Он убил обольстителя своей сестры.
Попав за это в среду профессиональных убийц, грабителей, людей-зверей, Луговской, по его словам, "испугался" и бежал...
Под бродяжеской фамилией Луговского его поймали, "водворили на заводские работы", то есть вновь на каторгу. И вот началось беспрерывное падение. У Луговского отличный почерк, - каторга сначала заставляла его подделывать разные необходимые ей документы, затем он начал сам этим заниматься.
- До чего доходил! За рубль, за полтинник нанимался! - рыдал, вспоминая прошлое, Луговской. - Да что за полтинник! За шапку старую, рваную нанялся документ подделать, - до того весь пропился!
Он пил, за вино готов был на все.
- А что оставалось делать? Таким я в каторгу пришел?
Он попадался. Его пороли розгами и плетьми.
И вот теперь этот "Валентин" валялся передо мной на нарах, бился, рыдал, распухший, образ человеческий потерявший от пьянства.
Бился и рыдал:
- Хоть бы поскорей с этого света! Довольно. Ничего на нем, кроме мучений, нет.
Победил в споре новый смотритель. Через два дня злость, вызванная пережитым страхом, у старого смотрителя улеглась, и он согласился на тот "поворот", который, в сущности, дело и имело: угрозы Луговского были признаны просто пьяным бахвальством, и наказание за них положено - неделя карцера. "Дела" решено было не возбуждать.
Радостную весть Луговскому принес я. Он сначала не верил, потом расплакался. Ослабел как-то весь. Сидел на нарах, блаженно улыбаясь, на него напала болтливость. Он говорил много-много, зарекался пить, рассказывал о своих страхах и, между прочим, сказал:
- А я было совсем с землей простился. Думал на воздухе висеть, и стихи даже написал.
- А вы пишете стихи, Луговской?
Он конфузливо улыбнулся:
- Малодушествую. Одно мое утешение.
И, разговорившись о стихах, указал мне своего товарища, тоже писаря, трезвого, тихого и милого молодого человека!
- У Гриши возьмите мои стишки. У него тетрадочка. У него, - и от себя прячу-с, чтоб в пьяном виде тетрадочку не растерзать. В пьяном виде я все крушить, рвать, ломать готов. В трезвом - я человек тихий, ничтожный, а в пьяном злость на меня нападает.
- Ну, а теперь вы какие же стихи, Луговской, написали?
- Какие уж у меня стихи! - улыбнулся Луговской. - Смеяться только будете. Я ведь не доучился-с. Мне бы еще учиться надо, а меня на каторгу.
- Ну, прочтите. Зачем смеяться?
Луговской достал из кармана лоскуток бумаги, на котором он огрызком карандаша написал стихи:
- Утром проснулся. О своих, которые там остались, о прежнем вспомнил, ну, написалось...
И он прочел.
Такое стихотворение написал в одиночной камере кандальной тюрьмы, ожидая петли, этот человек, ничего, кроме каторги, не видавший в жизни и писавший стихи.
В тетрадке, которую я взял почитать у его товарища, была вся его жизнь. Все, что он видел и чувствовал, складывалось в его голове в созвучии, часто убогие по форме, всегда дышавшие ужасом и скорбью.
Я приведу отрывок одного "письма из-за гроба", описывающего действительное происшествие, случившееся в 1887 г. в Хабаровске, при казни каторжанина Легких, убившего на каре надзирателя - "нарядчика".