Тоби был точь-в-точь как Мирьям – он так же страстно жаждал борьбы. Вот как Серджиус узнавал теперь своих родителей: по сходству кого-нибудь с ними, по непрошеным взглядам. Так и сейчас на него вдруг нахлынули сенсорные воспоминания, и он, словно душа, уже перевоплотившаяся в новое тело, заново окунулся в ужас прошлой жизни, наяву очутился во сне, ощутил, как мигом схлопнулось время. Ведь однажды он уже подходил слишком близко к лошадям – вместе с Мирьям, в центре, в ходе знаменитой оккупации Министерства здравоохранения и социальных услуг, во время марша матерей за бесплатные ясли и детские сады, когда женщины намеренно, чтобы привлечь к себе внимание, тащили детей в самую гущу и давку. Он знал это животное с раздувающимися, будто бездонными ноздрями, с реками пота на выпирающей груди, животное такое чудовищно-огромное, что полицейский в высоких сапогах, сидящий в седле, смотрелся карликом по сравнению с этим великаном. Серджиусу казалось, что выпускать эту дикую звериную стихию на улицы – просто безответственно и что, наверное, Томми с Мирьям, ведя свою безрассудную и упрямую борьбу, будто не замечают, что государственная власть, которая придумывает все эти электрические стулья и водородные бомбы, оставляет право на нигилизм только для себя. Но разве мог тогда Серджиус найти слова, чтобы объяснить все это родителям? А потом у него отняли такую возможность. Нью-Йорк открывался для него как некая зона ожидания, где в сегодняшний день отовсюду просачивались беды из прошлого, где этот остров кишел ликующими неисчислимыми миллионами людей, и все они выступали свидетелями мира, съежившегося до размеров одного страдающего мальчика и одной чудовищной – и, наверное, тоже страдающей – лошади.
Из-за того, что Серджиус находился под опекой пансиона и не очень-то любил покидать его территорию; из-за того, что в его судьбе, в более широком смысле, принимал участие Комитет по стипендиям молитвенного дома на Пятнадцатой улице; из-за того, что он старался никогда не пропускать молитвенных собраний; из-за того, что он сделался кем-то вроде “заместителя” на уроках Мерфи и сам обучал игре на гитаре кучу ребятишек помладше, – по этим-то причинам Серджиус в пятнадцать лет стал объектом для добродушной шутки, которая ходила по всему Пендл-Эйкру: все говорили, что, когда он окончит какой-нибудь квакерский колледж, может быть, Эрлхем, или Хейверфорд, или Суортмор, он вернется сюда и займет место Мерфи. Нельзя сказать, что Мерфи сколько-нибудь явно намекал, будто хочет уйти, хотя, облачившись во власяницу из цитат Фокса, он лишь больше замкнулся и почти не общался с коллегами; возможно, в этой шутке отразилось общее нервозное желание, чтобы Мерфи вместе со своей серьезностью перебрался в какое-то другое место.
Мальчик-квавер и сам не мог понять, как относится к этой шутке.
Однако любое другое поприще казалось ему едва ли не сугубо теоретическим.
Однажды вечером его позвали к телефону-автомату в Вест-Хаусе, и он услышал голос Стеллы Ким. Она сообщила ему, что если он желает увидеть бабушку, быть может, в последний раз, – впрочем, как знать, сколько ей суждено прожить, – то он может навестить Розу в доме престарелых. Вот тогда Серджиус опять сел в поезд и поехал в Нью-Йорк. Только на этот раз он твердо решил, что будет воспринимать его как самый обыкновенный город, а вовсе не как театральную сцену, где разыгрываются драматические эпизоды из безвозвратного прошлого. Он убьет дракона, которого олицетворяла его бабушка, и сам узнает, какую власть она могла иметь (или не иметь) над ним, какую обиду она держит (или не держит) на него.
По той же причине он не воспользовался предложением Стеллы Ким остановиться у нее дома, в новой квартире на Джейн-стрит, сколь бы приятными ни оставались для подростка воспоминания о том, как легкомысленно обошлась когда-то с японским халатом лучшая подруга его мамы. Оставил он без внимания и совет Мерфи воспользоваться старым добрым квакерским гостеприимством и наведаться к старейшинам на Пятнадцатой улице. Вместо этого Серджиус позвонил Тоби Розенгарду.