Да, Арчи. У нас есть слово, которое выражает все то, что ты хочешь сказать своему другу Верзиле. Слово, которого нет ни в каком другом языке, а иначе бы ты его сейчас не произнес. Можно подумать, речь идет о каком-нибудь слове из лексикона коммунистов, от которого на всякий случай нужно держаться подальше. Ибо что означает “шалом”? Не просто “мир”. “Полнота”, “цельность”? Пожалуй. “Взаимность”? Пожалуй, и это тоже. Но еще и “здравствуй”, “прощай” – и даже “скатертью дорога”. “Да, все люди – братья, да, будь по-твоему, ну, а теперь ступай, у меня есть дела поважнее”. Наверное, Роза сейчас впервые ощутила мощь отвергнутого ею некогда иудаизма, его власть над люмпенским американским сознанием. Еще до того, как воспринять те взгляды и убеждения, которые разлучили ее с еврейством, Роза уже сделалась участницей международного заговора. Да. Она вошла в заговор бездомного, не имеющего ни государства, ни гражданства, ироничного Народа Книги. За всеми ее предубеждениями против евреев, оказывается, крылись трепет и удивление: в точности те чувства, которые мелькнули на лице Арчи, как она только что видела.
После того эпизода, когда ее “телевизор” выключился, Роза долго лежала на кровати и дрожала. Неужели такое возможно – то, что произошло на похоронах? Сможет ли она во второй раз наладить подобный контакт?
* * *Когда-то, когда Роза шла по тротуару, каждый ее шаг отзывался тиканьем стрелки по некоему нравственному циферблату, каждая уличная встреча – поворотом некоего винта, каждый вежливый и молчаливый кивок посылал в разные стороны сигналы стыда: Я за тобой послеживаю, дружок, так что не воображай, будто это ты за мной послеживаешь! Может, теперь ты и выглядишь солидным сукиным сыном в глазах своих кумовьев, но я-то помню, с кем ты водился в 1952 году – со мной! В “дилемме заключенных”, обусловленной “добрососедскими” встречными обвинениями, Роза играла роль тюремного надзирателя – позвякивала связкой ключей в коридоре и прятала в нагрудном кармане исповеди от всех узников без исключения. Выйдя из партии до того, как самой партии был нанесен сокрушительный удар, Роза никогда не говорила о том, что исключение из коммунистических рядов в последнюю минуту избавило ее от участия в массовых покаяниях, последовавших за разгромом, так что трудно было сказать, на чем основан ее авторитет. Вместо кокарды Роза обходилась высоко поднятой бровью, а ее крепкую связь и сотрудничество с влиятельными людьми – с полицейскими, библиотекарями, местными политиками – было так же невозможно опровергнуть, как и объяснить. Вот так кульбит: из подрывного элемента – в квартальные дозорные! Для Розы выйти из кухни и отправиться на Гринпойнт-авеню было все равно, что выйти в море на всех парусах, под пророческим знаменем, которое запятнал сажей покаянный век. Ее знамя и девиз: проигранная борьба лучше, чем борьба за дело, имеющее хоть малейший шанс на победу. Волоча за собой, будто шлейф, целое облако истории, она проходила милю за милей, так что все очевидцы содрогались и прикусывали языки.
Совершенно другое дело – личное горе. Они низводили ее до приземленного уровня сплетен в Гарденз. Носить траур, ходить в черном – это вызывало бы неподобающую жалость у окружающих, это не имело ничего общего со знаменами. Она улавливала оскорбительные отголоски даже в том приглушенном шепоте, которым провожали ее старые товарищи, принимавшиеся шушукать за ее спиной, стоило ей пройти мимо них по тротуару. Клей политической паранойи высыхал, превращался в пыль и уносился прочь, и именно эта паранойя оказалась последним скрепляющим веществом, на котором еще кое-как держалось ее чувство общности со своим районом. После распада этих последних связей в остатке была лишь горстка безобидных старичков, которые судачили о Флориде или о смерти. Роза даже затруднилась бы ответить, какой из этих двух вариантов выхода из тупика хуже. Обитатели помоложе, для которых Саннисайд был всего-навсего городским районом, куда они переехали жить, вообще не знали, кто она такая.