Мейзель вернулся в начале июля – почти уверивший себя в том, что все в порядке. Дом показался ему странно притихшим. Приготовления к свадьбе продолжались, но словно по инерции, медленно угасая. Княгиня лежала у себя, страдая мигренями. Нюточка была заплакана. Туся расцеловала его в обе щеки – крепко, звонко. Лицо у нее сияло – как незадолго до отъезда в Петербург.
У нас радость, Грива. Ласка ожеребилась! И такой жеребенок отличный! Первый от Громадного.
Как назвать собираешься?
Разумеется, Гром.
Радович поклонился издалека – глаза перепуганные, круглые. Мальчишка и есть. Мейзелю вдруг стало стыдно. Что я напридумал себе, старый дурак!
Он не замечал ничего до середины июля. Никто ничего не замечал, кроме Нюточки, должно быть. Много гулял – один, радуясь, что возвращаются силы, и огорчаясь, что Туся не с ним. Она пропадала то на конюшне, то в библиотеке, листала без конца свои петербургские тетрадки. Придумывала что-то, как всегда. Затевала. Радовича Мейзель тоже почти не видел. И слава богу.
Он и на конюшню-то забрел почти случайно. Жарко было. Устал. Хотел просто увидеть Тусю.
Распахнутая дверь. Жужжание мух. Сонная тишина.
Это уже было всё. Было. Я видел это уже. Только давно.
Мейзель остановился. Вытер мокрые ладони о сюртук. Хотел окликнуть Тусю – и вдруг испугался. Испугался, что снова увидит маленькое чудовище, скомороха, изрыгающего брань и хохочущего среди конюхов.
В конюшне никого не было. Даже лошадей. Отогнали, должно быть, на дальнее пастбище. Туся все жаловалась, что мало травы, выгонов мало. Воевала с матерью, требовала наре́зать еще земли. Купить. От этого сада твоего развернуться негде! А мне лошадей кормить нечем. Борятинская только посмеивалась. Ты яблоками корми. Еще спасибо лошади твои скажут. Туся сердилась, топала ногами, но Борятинская не сдавалась. Тут всё только для тебя одной делается. И пока я жива – так и будет. Вот умру – разоряй усадьбу в свое удовольствие.
Мейзель вышел совсем успокоенный. В горячем небе высоко-высоко дрожал невидимый оглушительный жаворонок. Застучали колёса, копыта – к дому подъехала коляска. Туся бросила вожжи. Сама правила. Радович соскочил на землю – невысокий, тонкий. Издалека блеснула седина в черных волосах. Протянул руки, чтобы помочь Тусе сойти. Вместе куда-то ездили. Однако. Хорош жених. Надо княгине сказать – это действительно совсем уже ни в какие ворота.
Туся засмеялась, спрыгнула. Радович поймал ее, без труда приподнял, крутанул в воздухе – и поставил на землю. Они не видели Мейзеля, вообще, похоже, ничего не видели, двигались точно, слаженно, словно танцевали. Белое полотняное платье. Темный мужской сюртук. Белый тонкий газовый шарф взвился и опал легко, как вздох.
Сроду она не носила летом никаких шарфов.
Мейзель закричал, замахал руками – но они не услышали. Ушли в дом.
Он ковылял, наверно, целую вечность.
Барышня закрылись у себя. Просили не беспокоить.
Вышла только к ужину. Бессовестная. С тем же шарфом на плечах.
Нюточка не вышла вовсе.
Мейзель. Радович. Борятинская. Туся.
Нет, не так. Мейзель. Борятинская. Радович. Туся.
Распахнутые окна. Ни ветерка. Ни огонька.
Мейзель едва дотерпел, пока лакей выйдет.
Я должен сказать тебе, Туся, не дожидаясь, пока ты совершишь ошибку, возможно, роковую, что человек этот, – Мейзель мотнул головой в сторону Радовича, – не тот, за кого себя выдает. Все разговоры его про имения и старинный род не более чем ложь. Я навел в Воронеже справки – фамилия его не значится ни в одной дворянской книге. Скорее всего, он и не дворянин вовсе.
Радович молчал. Не возражал, не оправдывался, не возмущался. Просто молчал. Смотрел в тарелку.
Да и что с того, Григорий Иванович, – удивленно сказала Борятинская. – Они с Аннет любят друг друга.
Не с Аннет они любят друг друга, ваше сиятельство! И если вы настолько слепы, что не видите, что творится под вашим же носом…
Мейзель захлебнулся от гнева. Замолчал.
Это всё? – спросила Туся сухо.
Мейзель, сам не замечая, вертел в пальцах вилку, всё пристраивал ее на край тарелки, добиваясь желаемого равновесия.
Тебе недостаточно, Туся?
Вполне. Благодарю. Ужин был прекрасный.
Вилка звякнула, перевернулась, задрав сияющие зубки.
Туся встала, не глядя на Мейзеля, – это был признак крайней ярости, всегда, с детства. Стоило не дать ей желаемую игрушку или хоть немного ограничить свободу – и она переставала смотреть ему в глаза, будто боялась, что темное, животное в ней не выдержит, взорвется.
Радович, весь ужин тоже не поднимавший глаз, немедленно поднялся тоже, подхватил Тусин стул, отодвинул учтиво. Воспитан он был, конечно, отменно – не отнимешь. Настоящий опытный шулер.
Туся кивнула благодарно, оперлась на его подставленную руку.
Пойдемте спать, Виктор. Поздно уже. Я страшно устала.
Радович кивнул послушно – и Туся положила голову ему на плечо – нежно, благодарно. Щекой потерлась даже. Приложилась, будто маленькая.
Радович натянуто, испуганно улыбнулся.
Борятинская тихо ахнула.
Мейзель вскочил, запутавшись в стуле. Грохнул. Еще грохнул. Едва не сорвал скатерть.
Что?! Что вы себе позволяете?!