Мария нежно и спокойно поглаживала его спину. Когда женщина гладит тебя по спине после того, как ты кончил, сказал однажды Фалько его дядюшка и крестный Маноло Гонсалес-Осборн, элегантный многоопытный волокита, значит, пришло время смываться, потому что скоро начнутся проблемы. Так что если настал такой момент, как бы ни была она хороша и умна, и особенно в последнем случае, и даже если ты чувствуешь, что вот-вот влюбишься в нее или уже влюбился, мой тебе совет: оденься не спеша, улыбнись, поцелуй ее – и проваливай. Навсегда, я хочу сказать. Такие, как мы с тобой, Ченчито – крестный всегда звал его так, – с потерей женщины, которая гладит их по спине, даже не догадываются, сколь многое приобретают.
И всю жизнь Фалько пунктуально следовал совету дядюшки Маноло. Однако от Марии, хоть она и поглаживала его сейчас по спине, убегать не было необходимости. Он хорошо знал ее или, по крайней мере, был уверен в этом. В том, что хорошо ее знает. И сейчас, припав к этому анатомическому совершенству – округлые эбеновые формы свели бы с ума скульптора или живописца, – Фалько чувствовал на щеке ее мерное дыхание, а под собой – теплое тугое тело, увлажненное испариной длительного усилия, которое сплело их воедино.
Он поднял веки и тотчас же увидел ее глаза: они оказались так близко, что в сероватом рассветном полумраке иссиня-черные радужки на белой, чуть покрасневшей роговице виделись ему нечетко. Мария смотрела на него пристально и задумчиво.
– Ты единственный мужчина, чье семя я глотаю, – пробормотала она.
Глубокий голос ее звучал чуть хрипловато. Потом африканские губы, созданные природой такими избыточно, вызывающе пухлыми, раздвинулись в широкой улыбке. И Фалько наградил их скользящим быстрым поцелуем. Он не знал, правду ли она говорит, да это и не имело значения. В любом случае сказано было к месту.
– Спасибо, – тоже вполголоса ответил он.
– Нет, мой милый, – улыбка стала еще шире. – Это тебе спасибо.
– Делаю, что могу.
– И отлично получается.
Фалько не без труда и с легкой меланхолической расслабленностью оперся ладонями о кровать, приподнялся, медленно отстраняясь от теплого тела женщины. Потом перекатился на край, посидел немного в неподвижности, огляделся и наконец поднялся на ноги. Он уже вновь обрел власть над своим телом и рефлексами. И главное – ясность мысли: он снова осознал реальность угрозы и нашел способы защититься от нее, представил точно, где находится, расставил опасности по степени их близости или удаленности. И, разумеется, мысли его немедленно обратились к машине, следовавшей за ними от клуба. И к тем, кто сидел в ней.
Как был, голый, он подошел к окну, раздвинул жалюзи и взглянул на улицу. Все, казалось, было спокойно. И безобидно. Над бульваром уже постепенно набирал силу пепельный свет, вытесняя ночные тени, стирая темные пятна вдоль обочин. Двое дворников шагали по мокрому асфальту, волоча длинный шланг. Бронзовый писатель или философ – этот самый Дидро – словно подремывал в свежей листве каштанов. Ни в одном из пяти припаркованных автомобилей, которые удалось разглядеть Фалько, он не узнал машину, преследовавшую его ночью.
Фалько быстро охладевал к женщинам и не помнил об их существовании, пока при новой встрече его не охватывало новое вожделение. Он усвоил себе этот навык – никто не должен надолго занимать его мысли или оставаться в памяти. Только одна, одна-единственная из всех, не подпала под общее правило, но сейчас она слишком далеко – если, конечно, вообще на этом свете, – и дорогам их едва ли суждено пересечься вновь.
Размышляя об этом, он подошел к бюро, открыл портсигар и закурил. И стоял с сигаретой, не присаживаясь и любуясь тем, как разливающийся по комнате свет усиливает контраст между темнокожим телом и белизной смятых простынь. Потом подошел поближе. Мария спала, и Фалько слышал ее дыхание – ровное, размеренное, спокойное. Она лежала на спине, чуть приоткрыв рот, глубоко уйдя стриженой головой в подушку. Крупные груди с очень темными ареолами, казавшимися на шоколадной коже угольно-черными, упруго колебались, чуть склонясь под собственной тяжестью в разные стороны, между слегка раздвинутыми бедрами под курчавым лобком не столько открывалась, сколько угадывалась все еще влажная расщелина.