Хмельницкий удивленно оглянулся на него. «Это тебе-то — сотника? — как бы говорил его взгляд. — Совершенно невероятно!»
— Ты и будешь поначалу сотником, а потом, даст бог, и полковником в моем войске, сотник Маньчжура.
— Готов служить тебе, полковник. — Маньчжура решился войти в комнату Хмельницкого лишь после того, как граф и полковник Барабаш покинули усадьбу. Он со своими казаками не присоединился к ним, сославшись на то, что кони почти загнаны, а дорога предстоит дальняя.
— Кони, говоришь, загнаны? — подозрительно покосился на него Барабаш. Полковник уже понял, что выступать навстречу канцлеру Хмельницкий не намерен, и опасался, как бы Маньчжура не попал под влияние его чар.
Однако все это уже не имело для Барабаша особого значения. Маньчжура подтвердил со слов тайного советника, что то, о чем он так долго мечтал, сбывается. Булава будет вручена ему. И если обиженный этой догадкой Хмельницкий решил воздержаться от демонстрации надлежащих канцлеру почестей, — это его дело. Ему, будущему гетману, вести себя с неучтивостью оскорбленного гордыней полковника не пристало.
— Но беседовал ты не с канцлером? — спросил Хмельницкий, буквально впиваясь взглядом в фигуру сотника.
— Уже говорил, господин полковник. Коронный канцлер — разве он когда-либо снисходил до разговора с казачьим десятником? А человек этот, тайный советник, небольшого росточка, почти, считай, карлик…
— Коронный Карлик…
— Что? — не понял Маньчжура.
— Я знаю этого тайного советника. Значит, он подтвердил, что булаву вручат полковнику Барабашу?
— Говорил уже о булаве, — напомнил новоявленный сотник.
— Повтори, когда тебя спрашивают, да притом по-хорошему.
— Вручат действительно Барабашу. Но служить велено тебе. Хотя тайный советник и понял, что я из полка Барабаша.
— Служить мне, оставаясь при этом в окружении гетмана?
— Его словами молвили, господин полковник. Как крест святой, его.
— Не забывая к тому же о милости самого тайного советника. Ты обязательно должен будешь назвать мне человека, с помощью которого Коронный Карлик намерен поддерживать с тобой связь.
— Как крест святой, назову.
— Иди, казак. Служи мне, Богу и дьяволу.
— Вам, господин полковник. Мой отец служил в сотне вашего отца.
— Не врешь? — оживился Хмельницкий. — Когда это было?
— В битве под Цецорой [24].
— Вот оно что! И ты — тоже под Цецорой?
Хмельницкий опять повернулся лицом к окну и, остановив взгляд на видневшемся вдалеке куполе православной церковки, какое-то время задумчиво молчал, словно забыл о присутствии Маньчжуры.
— Вы прекрасны, графиня.
— Попробовали бы вы не сказать этих слов!
Гяур попытался подняться, но Диана уперлась обеими руками ему в грудь и вновь уложила на жесткое ложе, сработанное местным плотником по нехитрому проекту доктора Зинберга. Грубо сколоченные доски были лишь слегка притрушены прошлогодним сеном и прикрыты куском старого затвердевшего войлока. На этом «императорском ложе», в отведенной ему комнате-опочивальне, князь Одар-Гяур «нежился» уже целую неделю, оправдывая при этом самые лучшие прогнозы парижского эскулапа.
«Здоровья в вашем организме, князь, заложено лет на сто пятьдесят. Даже если свои последние сто лет вы растеряете в дуэлях с ревнивыми мужьями, походах и постелях прекрасных дам, все равно отойдете в мир иной в совершеннейшем здравии, из-за неодолимой тоски по молодости». — Этот свой завещательный приговор доктор Зинберг огласил всего час назад, внимательно осмотрев его и сделав очередной массаж спины и поясницы — особый массаж доктора Зинберга, элементы которого были явно позаимствованы из арсенала восточных палачей.
— Как вы чувствуете себя?… — нежно поглаживала дрожащими от волнения ладонями грудь Гяура графиня де Ляфер.
— …Воином, графиня, — коснулся он пальцами золотистого завитка волос у ее виска. — Теперь, как никогда, воином.
— К сожалению, доктор перестарался. Мне бы хотелось, чтобы он сумел вырвать вас из объятий этой войны, дабы ввергнуть в иные объятия, более нежные, как мне кажется.
Все та же чувственная, слегка ироничная улыбка. Огромные, подернутые лазуревой поволокой глаза словно бы подсвечиваются изнутри каким-то глубинным таинственным огнем, от которого невозможно отвести взгляда. И эти четко очерченные, окаймленные коричневатым ободком, выразительные губы, слетая с которых, каждое слово, будь оно самым обыденным, преподносится миру, как трогательный поцелуй.
Эти глаза и эти губы все ближе и ближе. Они привораживают, сковывают волю, вырывая из бренного мира суеты, войн, ненависти и страха.
— Мой мужественный, нежный князь. — Он действительно слышит эти слова из ее уст или же они опять возрождаются из его памяти отзвуками давних, и теперь уже кажущихся невероятными, встреч, как томное воспоминание о минутах любви? О тех минутах, в которые была прожита целая жизнь, совершенно не похожая на всю ту остальную — с ее походами, бездомностью, лязгом мечей, кровью и надеждой на то, что предстоящий бой — еще не последний.
Вздрагивающие лепестки губ.
Ароматное тепло шеи.
Упругая грудь, сворачивающаяся в ладони, словно вечерний бутон…