Домой Митя приехал усталый, но, несмотря на уговоры матери, сразу же отправился в депо. На станции, как и во всем поселке, гуляла метель. Вдоль рельсов, вровень с ними намело снежные дюны. С деревьев и крыш казенных зданий срывалась и кружилась в воздухе белая пыль. Ветер трепал космы паровозного дыма. Митя шел к закопченным корпусам, растаптывая на междупутьях свежие сугробики. У дверей механического цеха остановился. Заходить в депо он побаивался. Время, правда, было позднее, но мастеровые могли остаться вечеровать, то есть работать сверхурочно после гудка. Возможно, Федя-большевичок еще не ушел, попади ему на глаза — начнет допекать расспросами про Анну. И торчать на улице тоже нет смысла. Пока Митя путешествовал по-деревням, паровоз стоял на промывочном ремонте, надо же узнать, когда его выдадут под поезд. Есть другой вход прямо в промывочный цех, но обходить корпус не хотелось, и Митя дернул за дверную скобу. Его обдало знакомым грохотом… Федя склонился над тисами. Прячась за высокие ящики с инструментами, Митя быстро прошмыгнул дальше, свернул в цех промывки. От мастера узнал, что паровоз будет готов ночью, значит, раньше утра в поездку не вызовут, можно сходить к Блохину. В парткоме его, пожалуй, нет, да и говорить с ним при свидетелях не хотелось бы… «Пойду на квартиру — Иван Иванович не прогонит».
Немного сутулый, в жилетке и коротко обрезанных валенках-опорках, Блохин встретил Митю приветливо. Помогая ему в коридоре снять шинель, сказал, что жена ушла в Заречье проведать внучат, он домовничает один и только что дочитал толстую тетрадь под названием «Это многих славный путь» — сочинения восьмиклассников о героях, взятых из жизни.
— Складно пишут, дьяволята. И про меня кое-что нацарапали, а вот свою учительницу, Лидию Ивановну, забыли.
Он провел Митю в маленькую, чисто прибранную комнатку, скрылся в кухне. Оттуда послышалось его ворчание:
— Велела за печкой смотреть, а дрова сырые, не горят, окаянные…
В комнате Митя почувствовал приятный лесной аромат: на круглом столе, покрытом белой вязаной скатертью, стояла стеклянная банка с пучком багульника; тепло и вода сделали свое дело: ветки покрылись яркими алыми цветами и темно-зелеными листочками. В углу — плетеная этажерка, забитая книгами, на верхней ее полочке, в металлической рамке — портрет Ленина. На стене, под стеклом — две увеличенные фотографии: на одной запечатлен молодой Блохин с короткими, закрученными усиками, на другой — его жена, на ее голове белая фата, украшенная венком из восковых цветов «После свадьбы снимались», — заключил про себя Митя.
Вернулся из кухни Блохин, убрал со стола тетрадь, сел рядом.
— Что-нибудь случилось, Митяй?
Трудно ответить. Случилось такое, что… Лучше начать издалека. Рассказывая о поездке, Митя не умолчал и о своих слезах в Черемхово. Блохин успокоил его.
— Это ничего… Слезы — вода, да иная вода дороже крови… А в Осиновке как дела?
«Откуда он знает, что я там был?» Митя замялся, а Блохин, подперев руками голову, ждал. «И чего это он спрашивает об Осиновке?» Вот тут бы и высказать все, ради чего пришел, но Митя говорил о дне труда в бывшем поповском доме, о Никишке Петухове, а об Анне и о том, что с ним случилось, ни слова не сказал. Сам того не замечая, он отщипнул от багульника листочек, размял его, понюхал.
— Хорош? — спросил Блохин и придвинул к себе банку с багулом.
— Кто? А-а… да! Ну, я пойду, Иван Иванович.
— Посиди еще, Митяй! — Блохин как-то украдкой посмотрел на фотографию жены! — Цветы меня всю жизнь преследуют…
Странный какой-то этот Иван Иванович. Ни с того, ни с сего начал рассказывать о себе, весь оживился, глаза его заблестели. Мите казалось, что перед ним не пожилой, уже седеющий человек, а тот молодец с закрученными усиками, который фотографировался в тысяча восемьсот каком-то году.
«Удалым был дядя Ваня, но и мурцовки хлебнул в жизни немало», — думал Митя, слушая Блохина…