...В кабинет робко вошел фельдфебель, вытянулся в струнку.
— Что у тебя, Копытов?
Копытов приблизился к столу, молча положил телеграмму перед Владимиром Яковлевичем.
— Можешь идти!
Когда фельдфебель вышел, Владимир Яковлевич взглянул на штемпель: из Омска. От дочери. Вскрыл телеграмму, пробежал ее глазами, выронил из рук, охнул и, почувствовав прилив дурноты, тяжело навалился на спинку кресла, едва не сполз на пол.
Валериан в большой беде... Как сказать жене?.. Военно-полевой суд... Значит, расстрел, виселица!.. Волю будет судить военно-полевой суд... Мальчик, бедный мальчик...
Хватаясь за стены, он вышел из кабинета, крикнул вдруг охрипшим голосом:
— Фельдфебель Копытов!
Копытов вырос перед ним мгновенно, будто ждал этого зова.
— Лошадей! Еду в Омск. Немедля... Телеграмму отнеси Юлии Николаевне.
Пока запрягали лошадей, он вернулся в кабинет, выгреб из сейфа все свои деньги. Их, правда, было не так уж много, но на сменных лошадей должно хватить.
Мчаться без передышки! Может быть, еще удастся застать Волю в живых... И когда тройка сытых лошадей сорвалась с места, врезаясь в хлещущий снег и ветер, Владимир Яковлевич почувствовал, как мутится сознание. Сердце, проклятое сердце... Только бы увидеть Валериана... Только бы увидеть, прижать к груди…
2
Сквозь высокую тюремную решетку в камеру заглядывала крупная мохнатая сибирская звезда, и вид ее почему-то вызывал щемящее чувство одиночества, хотя какое тут одиночество: камера была набита арестантами. Они лежали на общих нарах, некоторые метались во сне, выкрикивая бессвязные слова, другие спали безмятежным сном молодости.
Валериану Куйбышеву не спалось. Высокий, с взлохмаченными густыми волосами, с накинутым на плечи пиджаком, он стоял, упершись спиной в стену, и завороженно смотрел на белую звезду, протягивая будто от себя к ней ниточку. Губы шептали строчки, навеянные одиночеством и необычайностью его положения; они родились прямо сейчас, складывались в голове безо всяких усилий:
Почему-то, неизвестно почему, он всегда осознавал себя поэтом и даже писал стихи о красотах природы, о временах года, но лишь сейчас вдруг понял: поэзия — это серьезно. Очень серьезно. Не легкая забава, а крик души. И поэт — не отрешенный от мирской суеты мечтатель, а боец, выразитель чаяний народных. Как говорил Писарев: «Поэт или титан, потрясающий горы векового зла, или же букашка, копающаяся в цветочной пыли...» Валериан Куйбышев еще не знал, получится ли из него поэт, «потрясающий горы векового зла», но зато теперь знал другое: с вековым злом пора кончать, пришло время. И если не можешь стихами, бейся с врагом прокламациями, горячим призывным словом, окунись в водоворот событий...
Давно ли он бродил походами Суворова, влюбленными глазами смотрел на его портрет над кроватью. Слава России была в ее победах.
В нем жил острый интерес к прошлому своей родины, к Древней Руси. Князь Олег (тот самый вещий Олег...), его сын князь Игорь, княгиня Ольга, князь Святослав, князь Владимир... Все эти люди были, были — они не миф, не выдумка. Они жили где-то у самых истоков Руси, когда византийские и прочие иноземные авторы называли русов тавроскифами. Котда славянин умирал, над ним совершали тризну, устраивали военные игры. Покойника сжигали на костре, а пепел клали в урну и ставили на распутье. Вместе с покойником сжигали и его жену. По славянскому обычаю, если хозяин отказывал в гостеприимстве страннику, дом его сжигали.
Где-то там, в туманной дали веков, жили и предки Куйбышевых, и, возможно, они тоже участвовали в походах против хазар, печенегов, половцев или же ходили с Олегом и его сыном Игорем к Царьграду... У каждого народа есть своя история, это его корни, нравственная основа, в этом его самобытность. Если бы можно было вообразить народ без истории, то такой народ был бы безнравственным, опустошенным, лишенным своей здоровой основы. Может быть, потому и исчезли целые народы, сошли со сцены: они не сумели создать свою поступательную историю. Но, наверное, все-таки существование народа без истории — дело немыслимое...
Вот о чем иногда думал Валериан еще там, в кадетском корпусе.