Весной Хаддум выдали замуж за троюродного брата, свекор приходился ей троюродным дядей, свекровь – сводной теткой. Дом мужа стоял впритык к отцовскому дому, забор к забору, чтобы заглянуть к Большой Маамме, не надо было выходить во двор, можно было подняться на плоскую каменную крышу, перешагнуть на крышу отцовского дома и спуститься по невысоким ступенькам вниз, на третий этаж. Потому особых переживаний по поводу замужества у Хаддум не было, она просто ушла из одной родной семьи в другую. Понесла она сразу же и к следующему сезону дождей родила девочку, которую нарекли Айшей. Али иногда прибегал поиграть с ребенком, Хаддум с улыбкой наблюдала, как он возится с малышкой – и песню споет, и поиграет, и убаюкает.
– Вырастешь – женишься на ней, – как-то в шутку сказала она.
– Хорошо, – согласился он.
Так и случилось. Спустя шестнадцать лет Али стал зятем своей названой сестры, женившись на ее старшей дочери. А еще через три сезона проливных дождей, дождавшись рождения сына Юнеса, он сгорел от тяжелой неизлечимой болезни, поразившей его легкие. Братья увезли его в Касабланку, чтобы показать врачам. Один из них вернулся через десять дней – удрученный и сникший, рассказал, что пришлось оставить Али в больнице, под наблюдением врачей, что дела его совсем плохи, и надо спешить, чтобы успеть попрощаться. Хаддум собралась за считаные минуты – отвела детей к свекрови, закуталась в галабею, сбегала в комнату Большой Мааммы – после ее смерти там никто не жил, и она стояла практически нетронутой, такой, какой была при ее жизни. Изматывающую дорогу до Касабланки Хаддум не запомнила, единственное, что врезалось в память, – испуганная, еще не осознавшая ужаса случившегося Айша, баюкающая трехмесячного сына, и сидящий рядом с ней отец – Хаддум впервые видела его таким потерянным. Путь был долгий – на телеге до ближайшего города, потом почти сутки на раздолбанном автобусе по пыльному бездорожью, мотор чудовищно чадил и кряхтел, Хаддум пугалась и поджимала ноги, но не выпускала из рук сумку, которую крепко прижимала к груди.
Али был совсем слаб, но оставался в сознании, словно ждал, чтобы попрощаться. Он был совсем еще молод, двадцать четыре года, ни одного седого волоса в густой шевелюре, тонкие черты лица, огромные бездонные глаза.
Айша положила ему на грудь спящего ребенка, села рядом, заплакала.
– Не плачь, – поморщился Али. Она умолкла.
Хаддум поставила на тумбочку сумку, вынула глиняный горшочек с благовониями, который забрала из комнаты Большой Мааммы, достала крохотный крестик, вложила ему в руку.
– Это все, что осталось от твоей сестры.
Али понял, что она туда положила, сжал руку в кулак так, что побелели кончики пальцев.
– Спасибо.
Он умер той же ночью, совсем чуть-чуть не дожив до рассвета. Доктор, неотступно находившийся рядом, спросил потом у Аиши, откуда покойный знал греческий.
– Греческий?
– Да. Перед смертью он заговорил на греческом. Я учился в Афинах, понимаю язык. Десять лет…
– Что он сказал? – перебила его Хаддум.
– Эрхоме се сас. Я к тебе иду.
– Эрхоме се сас, – повторила про себя Хаддум. – Эрхоме се сас.
Похоронили Али в Касабланке. Ехали назад на том же автобусе – он дребезжал и глох всю дорогу, водитель ковырялся в моторе, ругая его иблисом, Хаддум прижимала к груди сумку с горшочком благовоний, мутное стекло царапала песчаная круговерть, Юнее спал, причмокивая во сне выразительными отцовскими губами, тень от пушистых ресниц лежала на щеке.