Со временем эти татуировки обесцвечивались, но совсем не исчезали, и их можно было разглядеть даже на морщинистых лицах самых древних старух. Хаддум была последней девочкой рода Лааллюш, которой сделали татуировку. Хаддум и еще одна девочка, которая никакого отношения к их роду не имела. Как ее звали на самом деле, она не помнила – имя у нее было медленное и шелестящее, словно поворот мельничного жернова, размалывающего в грубую муку подсушенное на жарком солнце пшеничное зерно. Большая Маамма, бабка мулаи Исмаила, пошептав над ней молитву, нарекла ее Фатимой, а снятый с шеи крохотный крестик спрятала на дне горшочка с благовониями. Девочка прожила недолго, два или три месяца, и умерла от тяжелого воспаления легких, с которым так и не смогла справиться врачующая любую хворь Большая Маамма. Похоронили ее на закате, и единственное, что о ней помнила Хаддум, это ее сбитые ступни, прекратившие кровить только после смерти, и удивительной красоты черные глаза в обрамлении густых длинных ресниц. Мальчик, в отличие от девочки, выжил. Большая Маамма нарекла его Али, крестика у него не нашла.
Детей привез домой отец – нашел на тайной тропе работорговцев. Они бросили их захлебываться собственным кашлем на краю песчаной равнины, огибающей дугой земли аари. Дети были так слабы, что не могли даже самостоятельно пить, обоих бил озноб, в бреду они говорили – на каком-то своем, шероховатом и царапающем слух языке, задыхаясь в приступе кашля, и сучили по циновке сбитыми в кровь израненными пятками. Мальчику было от силы лет пять, девочке, может быть, девять, они были удивительно похожи – одинаково темноволосые, с огромными глазищами и тонкими чертами лица. Спустя неделю мальчик поправился, девочка пролежала дольше, но и она понемногу приходила в себя, тогда и стал вопрос о татуировке – на ней настояла мать Хаддум, чтобы уберечь ребенка от насмешек сверстников. Знали бы, что она умрет, не стали бы трогать. Но кто мог такое предугадать? Большая Маамма была уверена – раз мальчик выжил, то и девочка обязательно выкарабкается. Разговоров о том, что дальше с ними делать, в семье Исмаила Лааллюша не возникало, вырастить как своих и помочь встать на ноги, по-другому и быть не должно.
Первую половину дня, пока сверстники были в начальной школе, Али вертелся дома, вторую половину бегал с ними по крепости, гоняя воробьев, или же до поздней ночи играл в камушки.
– Прекратит плакать – его тоже отдадим в школу, – заключила Большая Маамма.
Али плакал ночами, во сне. Ныл на одной заунывной ноте, словно волчонок – у-у-у, у-у-у. По лицу струились горячие соленые слезы, Большая Маамма просыпалась, шла через весь дом, с третьего своего этажа на первый, где спали мальчики, садилась у него в изголовье и читала молитву. Али плакать не переставал, но успокаивался, лежал, свернувшись калачиком, тихо всхлипывал. Проснувшись, ничего не помнил.
Девочка, в отличие от брата, никогда не плакала и не стенала. Все эти месяцы она пролежала в комнате Большой Маам-мы, куда та забрала ее, чтобы постоянно быть рядом. Хаддум в том году стукнуло тринадцать, и на нее возложили обязанность мытья полов в спальных комнатах, раз в неделю она стучалась в дверь Большой Мааммы (без разрешения к прабабушке не заходил никто, даже отец), а потом скребла пол, стараясь не глядеть в сторону девочки, которая лежала, отвернувшись к стене и выставив из-под простыни обмазанные эвкалиптовым маслом израненные ступни. Она так и не смогла встать на ноги – любая попытка сделать шаг заканчивалась сильными судорогами и кровотечением. Большая Маамма просила иногда вынести ее во двор, садилась, подобрав свои юбки, закатывала длинные рукава галабеи, обнажая татуированные запястья, сажала девочку себе на колени, прижимала к груди. Девочка молчала, прикрыв глаза, иногда кашляла, сотрясаясь худенькими плечами, рядом стоял Али, держал ее за руку, но потом, устав от неподвижности, срывался и наматывал круги по двору, Большая Маамма пела тихим голосом заунывные берберские песни, не отрывая взгляда от вершины Лысой горы, а над ее головой вился прозрачным облаком рой золотистых бабочек-однодневок.