Ее внимание привлекла одна из висящих на стене картин. Это был холст размером примерно метр в высоту и два в ширину. На нем было изображено что-то странное: словно бы молочный океан с уходящим вниз красно-коричневым водоворотом. Слова «mon souvenir» были грубо написаны черной кистью прямо на океане, и их тоже засасывало в водоворот. Скорей всего, на древнем наречии они значили то же самое, что церковноанглийское «my memory» с прикрепленной к раме таблички.
Картина отличалась от остальных тем, что была приделана к стене очень прочно. Хлоя несколько раз нажала сбоку на раму, пытаясь понять, как она крепится к стене, и картина вдруг легко отошла, превратившись в дверцу, скрывавшую потайной шкаф.
— Грым! — испуганно крикнула Хлоя.
Как только картина-дверца открылась, включился стоящий рядом маниту и заиграла музыка — запел на неизвестном языке приятный мужской голос. Но Грым и Хлоя даже не посмотрели на экран, настолько их потрясло увиденное.
Внутри была как бы картина в картине — нечто вроде инсталляции из разных предметов в неглубокой нише. Чем дольше Грым с Хлоей вглядывались в нее, тем труднее было поверить, что глаза их не обманывают.
Больше всего это походило на древнюю могилу — как их изображают в статьях по археологии. Могилу ярко освещали боковые лампы. В ее верхней части находились два прикрепленных к стене черепа. В нижней — два бубна с колокольцами, красный и синий. Вся остальная поверхность была выложена опавшими листьями, приклеенными к стене прозрачным лаком.
Черепа были тщательно отполированы и тоже покрыты лаком — они ярко блестели, и во лбу у каждого сверкал вделанный в кость драгоценный кристалл, расщеплявший свет на множество крохотных радуг.
— Бриллианты, — прошептала Хлоя.
Грыма, однако, потрясло совсем другое.
На бубны была натянута женская кожа. То, что это именно женская кожа, делалось ясно по месту, с которого (или, вернее, вместе с которым) она была содрана. Сохранились даже волосы — на красном бубне это был аккуратно остриженный рыжий треугольник, а на синем — бесформенная темно-каштановая копна. Эти интимные скальпы, видимо, были обработаны каким-то консервирующим составом, потому что кожа выглядела свежей, без малейших следов распада.
К черепам были прикреплены женские косы: на красный бубен свисала рыжая, а на синий — темная. Косы кончались бумажными бирками — «une autre № 1» и «une autre № З».[16]
— А где номер два? — спросил Грым, чтобы сказать хоть что-нибудь.
— Номер два — это я, — сказала Хлоя.
Грым понял, что она права — между черепами было оставлено как раз достаточно места, и внизу мог поместиться еще один бубен. Сейчас в этом месте лежал пухлый бумажный сверток.
Грым развернул его и увидел пачку затрепанных фотографий. На всех было изображено практически одно и то же — стол, за которым сидело несколько человек. Среди них были полицейские, доктора и священники — и все они глядели на Грыма так, словно он миг назад сделал что-то очень нехорошее. Изображения различались формой стола, цветом скатерти, числом собравшихся, их одеждой — и, самое главное, выражением лиц, которое менялось от брезгливо-скучающего до ошеломленно-гневного: градаций было столько, сколько снимков. Среди фотографий имелось даже несколько черно-белых, обработанных сепией.
На обороте карточек были видны расплывающиеся буквы: «F», «T», «B», «A», «J» и другие — иногда по две или три вместе.
— Что это за значки? — спросила Хлоя.
— Не знаю, — сказал Грым.
Завернув пропитанные человеческим жиром и потом картинки назад в бумагу, он положил сверток на место.
Песня, которую включила открывшаяся дверца, доиграла до конца и тут же началась опять. Грым наконец поглядел на маниту.
Там шел черно-белый клип эпохи Древних Фильмов — такой старый, что монохромная съемка могла быть вызвана не прихотью режиссера, а техническими ограничениями эпохи.
Клип был лишен особых ухищрений — по темной сцене прохаживался молодой человек в пиджаке и пел что-то непонятное, время от времени бросая на зрителя многозначительный взгляд какаду, гипнотизирующего свою самку. Текст песни в церковноанглийском переводе плыл по нижней части экрана. Как следовало из титров, певца звали Serge Gainsbourg, а песня называлась «La Chanson de Prévert».
— О чем он поет? — спросила Хлоя.
Грым некоторое время вглядывался в бегущую строку.
— И день за днем мои мертвые возлюбленные не перестают умирать, — сказал он. — А в конце поет, что в определенный день они наконец перестанут. Но вообще это странная песня.
— Почему? — спросила Хлоя.
— Она про другую песню. Тоже, наверно, «Слово о Слове» зубрил в детстве.
— А про что другая песня?
— Про мертвые листья. Если я правильно понял.
Хлоя вздохнула и еще раз осмотрела растянутые на бубнах скальпы.
— То-то он жалел, что волосы у меня короткие. А потом говорит — ничего, ты будешь другая «другая». Я-то думала, он просто дряни своей обожрался…
Она тихо закрыла картину-дверцу. Маниту сразу погас, и музыка кончилась.
— Что с этим делать будем? — спросил Грым. — Скажем кому-нибудь?
Хлоя отрицательно помотала головой.