Юниоры стартовали еще стремительнее, но я знал, что среди них есть выносливые ребята, умеющие правильно распределять свои силы. Разглядел я и своего брата; он бежал в гимназической команде; все они были в красных майках и новых черных трусах. Брат бежал очень скованно, с напрягшимся, застывшим лицом, и я почувствовал, что ничего у него не получится, слишком уж он взволнован после старта. Я и Виорелу сказал, чуть не плача: «Ничего у него не получится». И я сразу пожалел, что сказал; Виорел пожал плечами, будто отвечал: «А что у него должно получиться, а? Бежит он там где-то, добежит, ну и порядок». Я места себе не находил, смотрел как завороженный на улицу Дженерал Сэлиштяну, на теснившиеся домишки, на тротуар, на каштаны с облетевшими листьями, за которыми виднелся серый фасад реформатской церкви, на лачугу, крытую толем, что стоит в конце улицы: у этой лачуги они и должны были появиться. Никогда не забыть мне охватившую меня дрожь и внезапно вспыхнувшую надежду при появлении первого бегуна. Красная майка и черные трусы — гимназист! Его отрыв от других сегодняшние спортивные комментаторы назвали бы многообещающим. Но когда он стал приближаться к нам, я узнал Раду Ханку — одноклассника моего брата, будущего незаурядного математика, как говорили в городе. Никогда бы не подумал, что этот прилежный ученик, сын учителя, может оказаться еще и прекрасным спортсменом (потом я узнал, что он вдобавок хороший гимнаст, хотя и слишком высок ростом). Бежал он без всякого напряжения, упруго, легко двигая руками на уровне груди. Послышались крики: «Давай, Ханку! Жми!», но он будто не слышал, бежал себе и бежал серьезно, раскованно, настолько он был уверен, что он самый лучший, лучше всех, что казалось, ему нужно приглушить свою радость легким презрением. Он пробежал мимо меня, уверенно рванулся к финишу (я не думаю, что его бег хронометрировали, расстояние тоже было измерено приблизительно), и только тогда я посмотрел на остальных — они отставали метров на тридцать. Мой брат бежал где-то в середине (десятый, пятнадцатый, какое это имеет значение?), напрягая последние силы, чтобы не споткнуться, не упасть, чтобы только закончить кросс, потому что ноги уже его не слушались. Лицо исказила гримаса, губы были вытянуты так, что и не слыша, я чувствовал его свистящее дыхание. Он меня не заметил, я не стал его окликать, я был огорчен, раздосадован, взбешен (какими только словами я не обзывал его в уме!), но когда я опять увидел его через полчасика, на меня нахлынула глубокая грусть, смешанная с отчаянием: ничего, ничего нельзя уже было сделать! «Черт бы побрал эти шиповки и того, кто их выдумал», — сказал он, стараясь не смотреть на меня. Он был очень бледен, по его лицу стекал струйками пот. «У Ханку тоже были шиповки», — не смог я сдержаться. Но он сделал вид, что не понял, и стал объяснять мне нарочито безразличным тоном: «Как можно бежать кросс в шиповках по асфальту! Наш преподаватель просто набитый дурак, экипировкой хотел похвастать». — «У других тоже были шиповки», — не унимался я, охваченный холодной злобой. «Заткнись, а то по морде схлопочешь, черт тебя побери!»
Он смотрел на меня с ненавистью, будто я был виновником его поражения. Вдруг я пожалел, пожалел нас обоих, — я ведь так надеялся на его победу; он, видно, почувствовал, что я больше не злюсь, выражение лица у него изменилось, глаза повлажнели, и он шепнул мне, чуть не плача: «А ежели по правде, мне стало плохо, я еле добежал до финиша». Как-никак мы оба были «мужчинами», и он без всякого кривлянья согласился, чтобы я отвез его домой на велосипеде. Он с трудом уселся на раму и весь скорчился, а я стал медленно, спокойно крутить педали, но превосходства над ним, которое я нежданно-негаданно получил, я не чувствовал; мне не приходило в голову, что я могу радоваться, опекая потерпевшего поражение человека, оттого что поражение потерпел он, а не я; мой брат сам нашел в себе силы стереть позор с черного лица поражения. По дороге домой я ни о чем не думал, мне было грустно и я тоже чувствовал себя побежденным. Но дома, уже ссадив брата перед крыльцом и слезая сам с велосипеда, я почувствовал такую усталость, как уставал у нас, наверное, один отец, и вновь меня охватила злоба и яростное желание восторжествовать над ним, однако фраза, которая пришла мне на ум, была гораздо проще: «Я отомщу», — решил я про себя.