Гордым и могучим князем был Драг из Мары, но и Джуля, его сын, родоначальник Джулештов, не уступал ему ни в могуществе, ни в гордости. Многие земли платили им дань, и захотелось Джуле покорить еще и князей Марамуреша. Было это в XIV веке. Однако Богдан из Вишеу с дружиной и челядью одолел его, дом сжег, а церковь оставил, но оставил без икон, стало быть, без бога, и ушел. Побежденному Джуле он отрубил руку — правую, на которой красовался серебряный перстень с родовым гербом князя: ветвистыми оленьими рогами. Джуля созвал родню, вассалов и челядь с крестьянами, чтобы похоронить княжескую руку с пышностью. Но поп отказался отпевать руку: хоть она и правая, но не в ней душа обитает, не она воскреснет в день второго пришествия. Джуля промолчал. Он смотрел не отрываясь на свою руку: кровь на ней запеклась, почернела, во вспухшей мякоти белела кость, скоро положат ее гнить в землю, а на пальце сияет перстень с гербом… Так и не вымолвил Джуля ни слова, молча пошел впереди похоронной процессии, молча кинул последнюю горсть земли на горсть собственного праха. Тяжела была для него потеря. Но прожил он еще долго, а когда умер, то сын его отслужил по нему пышную заупокойную службу, и Джуля обрел наконец снова и землю, и покой, и руку.
Княжество Мара захирело, сделалось окраинной провинцией в королевстве Иштвана Святого, но высокородные потомки высокородного Джули по-прежнему носили серебряный княжеский перстень, украшая им теперь левую руку и самолюбивую бедность, потому что ни грамот, ни указов они не писали, но воевали по-старому.
В те далекие времена валахам лес и шерсть продавать было некому, в этих краях чаще встречались медведи, чем купцы, и захудалому дворянину, владельцу какого ни на есть леска на горе, овечьих отар и дюжины буйволов, не оставалось ничего другого, как торговать своей саблей: с горсткой воинов отправлялся он служить на чужбину. Проходило время, и воины в шрамах и с увечьями возвращались домой: тяжелую саблю вешали в чулан, ботфорты ставили в угол и изо дня в день заботливо смазывали их салом, вздыхая о военных походах, что стали казаться им триумфальным шествием от замка к замку. Люди они были сдержанные, несловоохотливые и свои подвиги в пасмурных холодных краях вспоминали молча, забравшись в чулан, где сытно пахло сметаной, где висела на стене наискосок сабля, где стояли высокие походные сапоги (дома-то ходили в полусапожках, а то и опинках — иначе жарко!). А когда уставали ворошить прошлое, начищали еще разок сапоги, проводили напоследок пальцем по лезвию сабли и шли отдыхать под старую ветвистую грушу — кора на ней была морщинистая, листья махонькие, плоды мелкие, сладкие, с розовой сердцевинкой. На этой груше один из них и повесился. Решил, что зажился на белом свете, совсем, видно, тоска заела, а иначе с чего бы еще? Тихо встал среди ночи с высокой мягкой скрипучей кровати, вышел в сад и удавился на грушевом суку, там его сын с внуком утром и нашли. А дня за два до этого он все смотрел на сапоги, на саблю, выходил в сад отдохнуть под грушей, но не лежалось ему — вскакивал и снова убегал в чулан. Маялся он и день, и другой, а ночью взял да и удавился. Чем он мучился — неизвестно, чем казнился — неведомо, он ни слова не проронил. Знать, не по плечу оказалась безмятежная, мирная жизнь — тоска загубила.