Гости на похоронах малышки Беа – их собралось немало, несмотря на внезапность церемонии, – заметили, что Корнелиус чуть ли не скучает. Никто никогда не подозревал в нем особой набожности – ясно было, что молился он только на собственное богатство, – но лицо он держать умел. Да, Дорт мог раздавать пинки случайным, якобы оскорбившим его прохожим, мог выдворять из округи целые семьи, лишая их земли, крова и дела, но в церковь он ходил исправно, на тарелку для подаяний сыпал щедро, и благодаря этому общественное мнение в отношении него успокаивалось. Даже сегодня, если кому-то вздумается найти эту самую церковь, перенесенную до последнего бревнышка и отстроенную наново в другом месте после начала укладки водохранилища, в ней без труда можно найти скамьи и утварь с маленькими медными пластинками, отмечающими, что сие есть «дар Корнелиуса Дорта». Да что там скамьи – даже на аналое такая пластинка была.
Тем не менее в утро похорон жены Корнелиус сидел в первом ряду, скрестив руки на груди и нетерпеливо покачивая закинутой на ногу ногой – ни дать ни взять пацаненок, что поскорей домой попасть хочет. Когда идет проповедь, он издает странный звук – кто-то принимает его за сдавленное рыдание, кто-то за смех. Едва служба заканчивается, Корнелиус покидает церковь, выйдя самым первым, одним махом запрыгивает на лошадь и мчит домой. Это – последний его визит в дом Божий. Он не остается посмотреть, как гроб с телом жены препроводят на место последнего отдыха на семейном участке Дортов. Кто-то, глядя вослед галопирующей лошади, считает, что Корнелиус собирается отомстить незнакомцу за то, что тот не спас Беатрис. Другие не согласны – если, мол, до этого не отомстил, то и сейчас не станет.
И эти другие правы. Безымянный постоялец Корнелиуса – назовем его Гость, краткости ради, – никуда не делся. Дорт не выказывает ни малейшего желания выдворить его со второго этажа имения. Мужчина попадается на глаза нечасто, просто время от времени мелькает то тут, то там. Владение Дортов граничило с той рекой, вокруг которой выстроились все поселки, и время от времени можно было застать Гостя идущим по направлению к ней с пучком лесок в руке. Кто-то подшучивает – рыбачит, мол, пропитание себе добывает. Порой их видно вместе с Корнелиусом – они прогуливаются по одному из яблоневых садов в наделах Дорта. Гость, кажется, что-то втолковывает вдовцу, время от времени широко разводя руками, будто дирижер заезжего оркестра. Корнелиус же ходит, заложив руки за спину, нахмурив брови и внимая каждому слову Гостя. Глупо отрицать, что заезжий незнакомец произвел на него сильнейшее впечатление. Предмет их обсуждения никто угадать не может, но сие не значит, что народ не предпринимает к этому попыток. Какой-то ребенок-сорвиголова подслушал, как Гость упомянул Левиафана во время одной с Корнелиусом прогулок по саду, и сей факт в сочетании с тем, что мужчина продолжает одеваться в черное, рождает у людей новую версию: он проповедник. От какой веры – остается тайной, но есть определенные основания думать, что смерть Беа привела Корнелиуса к Богу (если закрыть глаза на его поведение на похоронах).
Затем от рабочих с кожевенной фабрики пошел слух о каких-то странных шкурах, отданных Корнелиусом на выделку; как уже упоминалось, дубильное дело в те времена цвело и пахло. Видимо, отданный на отделку материал был из таких, с каким ребята из той дубильни ни разу не сталкивались, – по их словам, те, с кого шкуры были сняты, при жизни, надо думать, напоминали скорее безвестных чертей из ада, чем изведанных тварей божьих. Наряду со шкурами Корнелиус выдал весьма конкретные инструкции касательно того, как именно следует их обработать, и заплатил тройную цену, дабы к указаниям его отнеслись серьезно. Всех мучил вопрос, где же Корнелиус раздобыл такие диковинные шкуры, не говоря уже о том, откуда у него вдруг проклюнулись глубокие знания о кожевенном ремесле. Почти сразу же подозрение пало на Гостя, привезшего с собой полную телегу загадочных сундуков и сумок.