– Гражданин полковник, ваш подчиненный пытается вас обмануть, потому что там больше никто не висел…
– Кто такой? – рявкнул хозяин, тыча пальцем в Матвеича… – Ты кто такой? Ты?
– Осужденный Аронов, 153 УК, пять усиленного, гражданин полковник, как вы и сказали, дежурный все вылижет – ведь вы совершенно правы, что должен быть порядок, и прикажите, чтобы мы ему не мешали, вывести нас, пока все прорвется, в дворик, и чтобы поток не повторился, сантехников…
– Товарищ полковник, – вспомнил кум, – он все врет: никакой он не врач…
– Гражданин полковник, – перебил Матвеич, – можете сами убедиться, что начальник оперчасти манкирует своими обязанностями, не зная даже личных дел осужденных. Я врач и с немалым опытом, и ситуация чревата по вине ваших некоторых подчиненных серьезными заболеваниями. Велите открыть кормушку…
Видно было, что полковник недоверчиво посматривает то на Аронова, то на своего заместителя по оперчасти, решая, кто врет, но весь опыт не давал предположить подобной явной дерзости в преступной мрази, и в это время коридорный, поняв заминку начальника по-своему, открыл кормушку. Полковник непроизвольно сморщил нос и замахал рукой, закрывай, мол.
Чувствовалось, что опять свершается немыслимое чудо, и чаша весов начальственного глубокомыслия склоняется в сторону преступных мразей. Голуба с испугом смотрел на Матвеича (все знали в камере, что никакой Матвеич не врач, и онемели от его рискового блефа). Вадим же, оказавшись рядом со все еще запертой дверью, уставился на открытую шторку глазка – никогда еще он не глядел в камеру через глазок, смелости не хвастало, даже оказываясь рядом с этой или чужой дверью, повернуть рычажок и открыть шторму, а здесь – открытая после начальственного глаза манила к себе; Вадим прильнул и увидел всю камеру, как видит ее дубак, поразился охватности обзора, но и ужаснулся не остановленному еще затоплению, нечистотам, густо плавающим среди мусора (хорошо, что не он сегодня дежурный), и замер, углядев свой матрац – еще не плывущий, но вытолкнутый в центральный проход и развернувшийся, и, конечно же, пайка уже выпала из разворота, окунулась в извержения и пропала, совсем пропала, его кровная пайка, его хлеб, экономно оставленный на самые голодные часы, граммы его жизни и здоровья! Яростная пелена застлала глаза…
– Ублюдки! Палачи! – заколотил Вадим в запертую дверь камеры, и ничего уже не видя за пеленой слез и ярости, – фашисты! Фашисты! – ревел он, повернувшись и качнувшись в коридор, не замечая, что шаг, сделанный им, – шаг навстречу «хозяину». – Фашисты! – орал он, облегчая отчаяние свое в этом крике и в этой ненависти, двигаясь на хозяина и не видя ничего залепленными горем и яростью глазами.
Полковник шагнул назад и еще назад и, повернувшись, в два прыжка доскочил до поперечной решетки, ловко нырнув в распахнутую калитку, и оттуда уже нажал кнопку тревоги.
Замигали красные лампочки по коридору, и завыла, затеребила внутренности сирена, а под ее воем, поощряемые бегством начальника, шмыгнули в разные стороны дубаки и офицеры, оставляя шестьдесят шесть потерявших голову арестантов под беспощадным, все переворачивающим взвывом. А по лестнице с грохотом ломилась уже «скорая помощь».
Первыми в услужливо распахнутую калитку поперечной решетки впрыгнули здоровенные серые овчарки, а следом неслись распаренные «санитары», и за ними, как за танками, – осмелевшие дубаки, и кум семенил рядом, показывая пальцем на Матвеича.
Благодаря этому указующему персту Матвеича смела первая же волна – две могучие овчарки свалили его на пол и рвали тряпки, ухватывая живое, откатывая обученным напором слабое тело подальше от всей серой массы. Берет бросился на помощь, отшвырнув ударом ноги кого-то из мордоворотов, а сзади хрястко вмазал в широкую челюсть санитара Голуба, прикрывая спицу Берета, но и только. На головы их, на спины и плечи обрушились дубинки, а в лица выстрелил сноп «черемухи», и бесполезно было уже мотать головой, материться, месить кулаками пустое пространство – их свернули, сшибли на пол и уволокли по полу, удобно скользящему под телами благодаря вечно проливаемой баланде, уволокли, все еще стараясь попасть ногой или дубинкой по извивающимся телам. Дверь камеры была уже распахнута, и, ошалевшие от страха, сами бросались в спасительное нутро вонючего укрывища, а остальных загоняли, оглушая дубинками и сводя с ума губами людоедов-овчарок. Вонючие нечистоты выхлестывали в коридор, шлепали по ним сапоги «санитаров» и ботинки дубаков, но в камеру ни те ни другие не входили, забивая, вгоняя в раствор двери мечущихся ослепленных задохликов. Последним вогнали в камеру Матвеича, оттащив овчарок, прыснув в лицо «черемуху», сапогами направляя ничего не видящего арестанта в дверной проем. Шлепая по заливающим ноги нечистотам, Матвеич обернулся к захлопнувшейся двери и заколотил в нее, заорал:
– Объявляю голодовку. Требую прокурора. Отказываюсь от пищи!
– Хоть сдохни, – ответил равнодушный молоденький голосок.