Читаем Русские, или Из дворян в интеллигенты полностью

«Послушайте, не Вишневый, а Вишнёвый сад», — не сдержавши счастливого смеха, объявит он Станиславскому об уточнении названия новой пьесы. И: «Я понял тонкость, — вспомнит потом Константин Сергеевич — «Вишневый сад» — это деловой, коммерческий сад, приносящий доход. Такой сад нужен и теперь. Но «Вишнёвый сад» дохода не приносит, он хранит в себе и в своей цветущей белизне поэзию барской жизни. Такой сад растет и цветет для прихоти, для глаз избалованных эстетов».

Вот она — непереводимость чеховских замыслов на общедоступный язык, что и его самого удерживало от обстоятельных комментариев: ну почему же вишнёвый не приносит дохода? Фирс вспоминает, что прежде сушеную вишню отправляли возами в Москву, а сад и тогда не был для их владельцев-дворян только вишневым… Но как бы то ни было, здесь зафиксирован все-таки шаг, точнее, шажок от Чехова-бытописателя (которым он не был, а если вначале и собирался быть — наподобие юмориста-натуралиста Лейкина, то превозмогал незатейливую «правду жизни») к Чехову… Не эстету, понятно, да дело и не в определениях, которые всегда недостаточны. Дело в том, что его художественный мир был необычен и порой непонятен для самых чутких людей, — даже Бунин, Чехова любящий (правда, ревнивой и оттого чуть капризной и собственнической любовью), брюзжал как раз по поводу пьес и именно «Вишневого сада», находя там несоответствие правилам бытописательства:

«Я рос именно в «оскудевшем» дворянском гнезде. Это было глухое степное поместье, но с большим садом, только не вишневым, конечно, ибо, вопреки Чехову, нигде не было в России садов сплошь вишневых; в помещичьих садах бывали только части садов, иногда даже очень пространные, где росли вишни, и нигде эти части не могли быть, опять-таки вопреки Чехову, как раз возле господского дома, и ничего чудесного не было и нет в вишневых деревьях, совсем некрасивых, как известно, корявых, с мелкой листвой, с мелкими цветочками в пору цветения… совсем невероятно к тому же, что Лопахин приказал рубить эти доходные деревья с таким глупым нетерпением… Фирс довольно правдоподобен, но единственно потому, что тип старого барского слуги уже сто раз написан до Чехова. Остальное, повторяю, просто не сносно»

Ничуть не странно, скорее даже закономерно, что такое замечательное свойство, как непосредственный биографический опыт, мешает Бунину понять силу чеховского неправдоподобия: опыт ведь не только обогащает, а и отягощает, мешая взлетать над сущей реальностью. Зато сами претензии тут великолепно наглядны. Бунинское пристрастие к бытовой правде (Бунина, разумеется, не исчерпывающее) — как бы и часть существа самого Чехова; часть — однако преодолеваемая. И бессмысленно спорить, автобиографичен ли беллетрист Тригорин, сокрушающийся, что читатели так о нем отзываются: «Да, мило, талантливо… Мило, но далеко до Толстого». Бессмысленно, ибо в смысле суда над собой, претензий к себе — да, автобиографичен!

Тригорин — это то, что Чехов, сколь бы он ни был к себе несправедлив, называл «мы». «Мы все».

Перейти на страницу:

Похожие книги