О корниловском периоде я мало помню. Затем настали предоктябрьские дни, пошли какие-то тревожные слухи. Но реальных перемен никаких не было. Стояли очереди за продовольствием, но они были все время. В Петербурге и в 1916 году были очереди. Собственно говоря, эти «хвосты» и произвели революцию. Продовольственное положение ведь не улучшалось.
Потом было красное восстание, потом белое, потом стали все говорить о слабости правительства. А потом уже октябрьский переворот, очень страшный. Во-первых, уже было ясно, что правительство может не удержаться, во-вторых, мы жили рядом со Смольным и постоянно видели эти манифестации и толпы людей. А потом пришла революция. И для нас она, в общем, заключалась в том, что Зимний дворец был обстрелян - даже сидя дома, мы поняли, что все погибло. Пришел наш старый друг адвокат Виктор Викторович Сомов и пригласил нас переехать в его квартиру, где мы и прожили несколько дней.
- Отца вы в эти дни не видели?
- Отец тогда исчез. На второй день от него пришли и передали маме револьвер. Потом, когда мы жили у Сомова, папа позвонил нам из Гатчины и сказал, что приедет на следующий день в Петербург. Оказывается, в эти знаменитые теперь гатчинские дни телефон у него не был отрезан, даже надзора над ним не было. Но на следующий день ничего не произошло. Жить у Сомова становилось опасно, нами стали интересоваться какие-то подозрительные типы, и мы переехали в квартиру другого нашего знакомого, адвоката Соколовского.
У него мы скрывались, уже по-настоящему, приблизительно неделю. Там был первый обыск, который мы видели. В квартире находились мы с братом, мама и прислуга - хозяин был, наверное, в Финляндии. Так вот, в два часа ночи пришел молодой нахальный студент в сопровождении солдат, он вызвал маму в одну из комнат и убеждал ее, что он верный эсер, что если она ему скажет, где отец, то он его спасет. Но, во-первых, моя мать понятия не имела, где находился отец, к тому времени он уже скрывался в лесах. Во-вторых, она понимала, что все это провокация. Потом начался обыск, продлившийся до утра.
- Как вы жили в чужих квартирах? У вас были какие-то вещи, хотя бы самые простые?
- Ничего не было. Все было заперто в нашей квартире на Тверской. Эту квартиру, как ни странно, довольно долго никто не трогал. Потом мы все же сумели извлечь из нее некоторые вещи и в течение трех лет что-то продавали и жили на вырученные от этого деньги.
После обыска мама была очень напугана, и мы переехали к бабушке, которая жила на Песках, на Преображенской, в очень старой квартире. Мама там прожила до 1920 года. А мы вскоре перешли в интернат и возвращались домой раз в неделю.
- Когда возобновились занятия в вашей школе?
- Я думаю, довольно быстро. Потому что эту зиму наша старая школа продолжала существовать. Потом, к весне 1918 года, классы раскассировали, создали школу в Старой Деревне и соединили нас с Николаевским корпусом. К тому времени уже исчез из продажи хлеб, наступил тотальный дефицит продовольствия.
- Вас кормили в школе?
- Да, все время. В 1918 году летом кормили нормально, в 1919-м хуже, а в 1920-м совсем плохо.
- Когда вы в первый раз после Октябрьской революции получили весть от вашего отца?
- На 9 января, как известно, был назначен созыв Учредительного собрания. Тогда еще существовали и эсеровская партия, и кадетская, и Дума еще где-то там фигурировала. Все они непрерывно совещались, как устраивать манифестации против большевиков: идти с оружием, идти без оружия. И вот эсеры решили идти без оружия приветствовать Учредительное собрание. Приблизительно за два дня до этого, пока мы были в школе, папа пришел домой, он был с бородой. Приехал из Пскова на Финляндский или какой-то другой вокзал, прошел пешком через весь Петербург и пришел на квартиру к своей маме, нашей бабушке. Ясно, что были какие-то предварительные сношения, потому что он знал, куда прийти. Конечно, все были испуганы, и его сразу же поселили у одной преданной женщины на Васильевском острове - риск был очень большой, он у нее скрывался не менее двух месяцев. Я ходил к нему каждое воскресенье на эту конспиративную квартиру. А потом было решено, что ему необходимо уехать. Мы пришли проститься, а потом увидели его только в августе 1920 года - как его вывезли, мы не знали.