- Уже собираешься? Значит, едем? - спросил Федюков, остановившись посредине комнаты в своем пробковом шлеме и пыльнике. И сделал уже движение куда-то бежать, не дожидаясь ответа.
- Нет, я пока не на Урал, - сказал Валентин, сидя над раскрытым чемоданом и снизу посмотрев на Федюкова.
- А куда же? - спросил Федюков тем же торопливо-испуганным тоном, с широко раскрытыми глазами.
- Съезжу в Петербург.
- В связи с событиями?
- Нет, кажется, без связи.
- Так зачем же ты едешь?
- Не знаю, просто решил.
- Что же ты мне раньше не сказал, что собираешься; я бы тоже поехал.
- Да я и не собирался, - сказал Валентин.
- Когда же ты решил? - спрашивал Федюков тревожно, стоя перед сидящим на полу Валентином все еще в пыльнике и не снимая шлема.
- Когда решил? - сказал Валентин. - Да вот сейчас, пил кофе и решил: видишь, даже стакана не допил. Федюков озадаченно посмотрел на стакан.
- Надолго, по крайней мере, едешь?
- Нет, на один день.
- Постой, сегодня у нас понедельник, вторник ты там, среда - в дороге, четверг... значит, в четверг приедешь?
- Приеду, - сказал Валентин.
Федюков, освобожденный, выпустил дух и снял шлем с потной головы.
- Фу, черт, а я было испугался, что надолго едешь, - сказал он, вытирая лоб платком и садясь в кресло по другую сторону чемоданов, против Валентина. - А вдруг задержишься?.. - И Федюков испуганными глазами поглядел на Валентина, держа платок в руке, поднятой к голове.
- Нет, не задержусь, - сказал Валентин.
- Ради бога, не задерживайся.
- А чего ты так беспокоишься?
- Как же, помилуй!.. - сказал Федюков, сидя в кресле и подняв вверх руку с платком. - Ведь с тобой только и отвожу душу. Если бы не ты, давно бы убежал из этого болота, потому что я не могу... не могу... - Он махнул рукой и, расстроенно откинувшись на спинку кресла, стал смотреть в сторону.
- Дома тоже ни одного живого человека нет. Жить изо дня в день с существом низшей ступени сознания - это испытание выше всякой меры, - сказал Федюков с изнеможенно полузакрытыми глазами.
- Не надо было жениться на ней.
- Конечно, не надо было! Я не знаю, какой леший меня толкнул. В особенности, как вспомнишь первую жену, моего ангела-хранителя.
- Почему же ты ее бросил?
- Черт ее знает! Святой человек была, молча отошла, без всякого упрека, Валентин! Пони-маешь ты этого человека! Бедствовала, говорят. И вот теперь ты сам видишь, что у меня за жизнь, - дома не могу оставаться.
- Бросил бы, - сказал Валентин.
- Конечно, надо бы бросить, - как эхо отозвался Федюков. - Пока она около меня, я чувствую, что не могу начать жизнь, какой я должен был бы жить со своей ступенью развития. Я два раза уже был близок к самоубийству.
- Разошелся бы, вот и все, - сказал опять Валентин.
- Я уже два раза думал об этом, - сказал Федюков в унылой рассеянности. - Что я гово-рю, два раза!.. - спохватился он. - Я сто, тысячу раз об этом думал! - крикнул он.
- И что же?
- "Что"? - сказал Федюков, разведя руками. - Все как-то не выходит... То она больна и жаль расстраивать, то сам расклеишься, хочется участия, так все и идет, не выберешь ни одного удобного промежутка.
Валентину подали лошадь; он надел шляпу, легкое короткое пальто, взял палку с тяжелым набалдашником и подал руку Федюкову.
- Уже? - сказал упавшим голосом Федюков. - А что же ты - с баронессой простился?
- Нет, она поехала на почту... ну, она приедет и узнает.
- Написал бы ей записочку, что ли...
- И без записки узнает, - сказал Валентин, - на два дня всего и еду.
- А ты в шарабане едешь... Как досадно, сесть негде. Я бы тебя проводил. Ну, я у тебя останусь до твоего приезда. Домой ехать противно.
- Оставайся, - сказал Валентин. - Портвейн и ром - в шкапу.
VIII
Наступала жаркая июльская пора - время желтеющих зрелых хлебов, знойных, без росы, утр, томительно-жарких, сонно-неподвижных полдней, когда по дорогам и по высохшей пашне гуляют маленькие вихри, - молчаливые дороги раскалены, и вся жизнь в деревне и в усадьбах точно вымирает, все прячется в тень, выискивая, где можно, прохладу. Но июльское солнце достает всюду.
Даже в чаще леса, где обыкновенно бывает сыро, влажно и пахнет прелым листом и гнилым дуплом осины, теперь душно от нагревшейся хвои и смолы, которая, как капельки расплавлен-ного янтаря, желтеет на шершавых стволах сумрачных елей и на гладких желтых стволах тонкой сосны.
Облака уже не собираются, как в начале лета, в неподвижно тяжелые белые столбы, не громоздятся и не сгущаются в грозные тучи, а точно тают, и после полудня все небо и дали, покрытые пыльной дымкой, утомительно блещут, не обещая влаги.
Все болота, вся грязь высохла, ручьи и мелкие речки обнажили до половины свое каменис-тое дно, где по высыхающему краю у воды, подобравшись, бродят длинноногие кулички и с писком перелетают с одного места на другое.
Зрелая рожь ослепительно ярко блещет золотой желтизной на буграх, и даже в тени ее у корней нет прохлады. С поля пахнет приятно тяжелым запахом цветущего картофеля. Скошен-ные луга хранят еще на себе следы дугообразных движений косы.