Вальс Шопена, движения стана… (Однако не изменяет ли вам вкус, голубчик?) И наконец, будто разгневавшись, она подвела черту, перечеркнула разом все клавиши, словно энергичным росчерком подписалась, и пианино встревоженно вскрикнуло. Адела резко поднялась со стула и спросила чуть ли не воинственно: «Вам теперь это нравится так же, как тогда?» Я молча поцеловал ей руку и за «тогда» и за «теперь». И прочел на ее лице недоумение, она не ожидала от меня такой чувствительности. Помолчав, она провела рукой по лбу, будто опоминаясь, и спросила, не хочу ли я, чтобы она сыграла еще? Я ответил, что теперь право выбора за ней.
Бурная рапсодия Листа и плавно-порывистый гибкий стан Аделы…
К чему лицемерить? Температура у меня подскочила. Надеюсь, ненадолго. Проклятая чувствительность к музыке.
Луг — просторная теплица под синим стеклянным небом — заждался косцов. От касаний тайных и вечных токов, ведомых лишь цветам, они тихо и мягко клонятся на высоких и гибких стеблях, вспыхивая алым, фиолетовым, желтым, оранжевым. Тут и там мощно тянется вверх цикорий, окутанный голубизной цветов, точно плащом от палящего солнца.
Молодая женщина не может идти по лугу и не собирать цветов. Адела собирает их очень старательно, зорко поглядывая по сторонам, и срывает точным, быстрым движением, точно настигает зверушку, норовящую улепетнуть.
В облаке золотых волос, с белым разрумянившимся лицом синеглазая Адела на этом лугу самый большой, самый яркий цветок, соблазнительный до умопомрачения. В банальном уподоблении женщины цветку таится нечто большее, нежели внешнее сходство, в нем есть намек на их внутреннее, заданное природой сродство.
Обреченный на роль презренного соглядатая (собирание цветов — увы! — не моя стихия), я вместо того, чтобы попросту растянуться на траве, что было бы и разумно, и приятно, и естественно, но совершенно недопустимо в обществе молоденькой женщины, — женщина — главный враг и разума, и естественности, и приятности, — я бессмысленно тащусь за ней по пятам, без толку топча траву и не зная, куда себя деть. Но для охваченной охотничьей страстью Аделы ничего вокруг не существует.
Каждый цветок тут же получает от нее прозвище, и кого только нет в этом пестром мирке: и «вздыхатель», и «наглец», и «сосунок», и «скромница». Но насмешливая веселость Аделы пронизана нежностью, она будто играет с детишками, которым никак нельзя показать, что любишь их до безумия. Впрочем, я успел заметить, что насмешливость свойственна Аделе и в иных случаях…
С охапкой цветов в руках она выбирается на дорогу, усаживается на краю придорожной канавы и принимается подбирать букет, следуя своей прихоти и фантазии, пока наконец не показывает мне с тайным торжеством всю эту сказочную роскошь. Потом вкалывает алый цветок в свои золотые волосы (по полям и лугам мы гуляем всегда без шляпы) и другой, поскромнее, мне в петлицу. («И не вздумайте выкинуть! Так весь день и ходите!»)
Позавчера, вчера, сегодня — меняется лишь цветок у меня в петлице, но и у него есть одна неизменная особенность: он всегда очень маленький; Адела, снизойдя к моим мольбам — каково мне целый день красоваться с цветком на груди, — выбирает для меня самый скромный.
Вечером этот полевой цветок присоединяется к остальным, увеличивая мой гербарий, приютившийся в Диогене Лаэртском между достославными Кратетом и Метроклом.
Адела уехала в Пьятру до следующего дня. Я отказался, желая убедить в первую очередь самого себя, что совершенно свободен и живу сам по себе.
Будь мне лет на десять меньше, я бы заслуживал самого искреннего сочувствия. Но опыт — достойный учитель. Страдая, учишься, — назидательно замечает один из философов у Диогена Лаэртского!..
…Эмилика с аккуратной косичкой и пушистой челкой, в черном фартуке и сером школьном платье. Ей было десять лет, мне тоже. (Что ж поделать, из молодых, да ранних!..) Каждый день я входил в школу и уходил домой с гулко колотящимся сердцем. Мне казалось, что все на меня смотрят, показывают пальцем. Она и впрямь на меня смотрела и, догадываясь обо всем, толкала локотком свою подружку, и обе они, чинные и важные, чрезвычайно увлеченно о чем-то беседуя, удалялись, похожие на двух кукольных дам.
Зимой Эмилика умерла от дифтерита или скарлатины, словом, от какой-то безжалостной болезни, похищающей у нас возлюбленных в таком возрасте. Я тогда еще не созрел до жертвенной готовности отдать жизнь за единое прикосновение к неодухотворенной материи, случайно и ненадолго принявшей вид девочки с белой косичкой. Это была моя единственная чистая любовь, и поэтому вряд ли она была любовью.