Да, все попали в прежнюю колею… все, кроме Натальи. Оставшись наконец одна, она с трудом дотащилась до своей кровати и, усталая, разбитая, упала лицом на подушки. Ей так горько, и противно, и пошло казалось жить, так стыдно ей стало самой себя, своей любви, своей печали, что в это мгновение она бы, вероятно, согласилась умереть… Много еще предстояло ей тяжелых дней, ночей бессонных, томительных волнений; но она была молода — жизнь только что начиналась для нее, а жизнь рано или поздно свое возьмет. Какой бы удар ни поразил человека, он в тот же день, много на другой — извините за грубость выражения — поест, и вот вам уже первое утешение…
Наталья страдала мучительно, она страдала впервые… Но первые страдания, как первая любовь, не повторяются — и слава Богу!
XII
Минуло около двух лет. Настали первые дни мая. На балконе своего дома сидела Александра Павловна, но уже не Липина, а Лежнева; она более года как вышла замуж за Михайла Михайлыча. Она по-прежнему была мила, только пополнела в последнее время. Перед балконом, от которого в сад вели ступени, расхаживала кормилица с краснощеким ребенком на руках, в белой шинельке и с белым помпоном на шляпе. Александра Павловна то и дело взглядывала на него. Ребенок не пищал, с важностью сосал свой палец и спокойно посматривал кругом. Достойный сын Михайла Михайлыча уже сказывался в нем.
Возле Александры Павловны сидел на балконе старый наш знакомый, Пигасов. Он заметно поседел с тех пор, как мы расстались с ним, сгорбился, похудел и шипел, когда говорил: один передний зуб у него вывалился; шипение придавало еще более ядовитости его речам… Озлобление не уменьшалось в нем с годами, но остроты его притуплялись, и он чаще прежнего повторялся. Михайла Михайлыча не было дома; его ждали к чаю. Солнце уже село. Там, где оно закатилось, полоса бледно-золотого, лимонного цвета тянулась вдоль небосклона; на противоположной стороне их было две: одна, пониже, голубая, другая, выше, красно-лиловая. Легкие тучки таяли в вышине. Все обещало постоянную погоду.
Вдруг Пигасов засмеялся.
— Чему вы, Африкан Семеныч? — спросила Александра Павловна.
— Да так… Вчера, слышу я, один мужик говорит жене — а она, этак, разболталась: не скрыпи!.. Очень это мне понравилось. Не скрыпи! Да и в самом деле, о чем может рассуждать женщина? Я, вы знаете, никогда не говорю о присутствующих. Наши старики умнее нас были. У них в сказках красавица сидит под окном, во лбу звезда, а сама ни гу-гу. Вот это как следует. А то, посудите сами: третьего дня наша предводительша как из пистолета мне в лоб выстрелила; говорит мне, что ей не нравится моя
— А вы все такой же, Африкан Семеныч: все нападаете на нас, бедных… Знаете ли, ведь это в своем роде несчастье, право. Я о вас сожалею.
— Несчастье? Что вы это изволите говорить! Во-первых, по-моему, на свете только три несчастья и есть: жить зимой в холодной квартире, летом носить узкие сапоги да ночевать в комнате, где пищит ребенок, которого нельзя посыпать персидским порошком; а во-вторых, помилуйте, я самый смирный стал теперь человек. Хоть прописи с меня пиши! Вот как я нравственно веду себя.
— Хорошо вы ведете себя, нечего сказать! Не дальше как вчера Елена Антоновна мне на вас жаловалась.
— Вот как-с! А что она вам такое говорила, позвольте узнать?
— Она говорила мне, что вы в течение целого утра на все ее вопросы только и отвечали, что «чего-с? чего-с?», да еще таким пискливым голосом.
Пигасов засмеялся.
— А ведь хорошая эта была мысль, согласитесь, Александра Павловна… а?
— Удивительная! Разве можно быть этак с женщиной невежливым, Африкан Семеныч?
— Как? Елена Антоновна, по-вашему, женщина?
— Что же она, по-вашему?
— Барабан, помилуйте, обыкновенный барабан, вот по которому бьют палками…
— Ах, да! — перебила Александра Павловна, желая переменить разговор, — вас, говорят, поздравить можно?
— С чем?
— С окончанием тяжбы. Глиновские луга остались за вами…
— Да, за мною, — мрачно возразил Пигасов.
— Вы столько лет этого добивались, а теперь словно недовольны.
— Доложу вам, Александра Павловна, — медленно промолвил Пигасов, — ничего не может быть хуже и обиднее слишком поздно пришедшего счастья. Удовольствия оно все-таки вам доставить не может, а зато лишает вас права, драгоценнейшего права — браниться и проклинать судьбу. Да, сударыня, горькая и обидная штука — позднее счастье.
Александра Павловна только плечами пожала.
— Нянюшка, — начала она, — я думаю, Мише пора спать лечь. Подай его сюда.
И Александра Павловна занялась своим сыном, а Пигасов отошел, ворча, на другой угол балкона.