— Нет уж, увольте! Не смейте ничего нам показывать!
— Я хочу вам показать… — Георгий Иванович расстегивает пуговицы на брюках.
— Да что же это?.. Вы что же это? Вы разве не слышите — не смейте этого делать! Прекратите сейчас же и застегнитесь, как было!
— Не волнуйтесь! Я только хочу, чтобы вы видели… Чтобы вы убедились. Если вы настаиваете на объяснении, я приведу пример. Вы знали мою покойную жену… — Он спускает брюки до колен и остается в женских застиранных, стареньких, латаных-перелатаных трико не поймешь какого цвета. — Вот, смотрите: это трико моей покойной жены!
— Ничего я не желаю смотреть! — Марья Александровна вся покраснела от возмущения. — Это что же? Как вы себя ведете? Вы что?.. Что вы себе позволяете?! Нет, я теперь вижу: правильно! Правильно они хотят вас уволить. Вас близко к школе подпускать нельзя! Там девочки! Вы еще перед девочками начнете демонстрировать!
— Я демонстрирую тот факт, что и десять лет спустя после смерти жены я ношу ее трико! У меня ни одна тряпка не пропадает! Каждая вещь у меня на счету. И можете быть уверены — я не подчинюсь прихоти этой дерзкой особы, невежественной и вульгарной бабы, именуемой директрисой, которую, видите ли, не устраивает мой внешний вид и моя «потрепанная» одежда!
— Георгий Иванович! Я вас предупреждаю: я вам устрою скандал, — грозится Марья Александровна. — Немедленно наденьте брюки! Вы не думайте: я не стану терпеть — позову соседей! Если вы сию же минуту не наденете брюки, я клянусь — я вам обещаю: я вас больше на порог к себе не пущу!
— В самом деле, Георгий Иванович, — беспокоится мама, — будьте любезны, наденьте штаны. Тут коммунальная квартира, кто-нибудь, не дай бог, может заглянуть. Мы уже видели все, что вы хотели показать.
— Прекрасно! — Георгий Иванович подтягивает брюки, застегивает пуговицы, завязывает кушак. — Я только хотел, чтобы вы убедились!
— Да, да, мы убедились, — говорит мама.
— Мы убедились! Я вам этого не забуду. Я даже смотреть на вас не желаю! — Марья Александровна нарочно поворачивается на стуле, чтобы не смотреть на него.
— Он все-таки действительно сумасшедший, — вздыхает мама, когда Георгий Иванович удаляется. — Я думала, может, еще удастся как-то спасти. Но нет, он абсолютно невменяемый. Ах, какое несчастье!..
— А он ей знаешь что сказал? — трещит сбоку Вера. — Если, говорит, ты к нему пойдешь, я тебе все ноги повыдергаю! И спички вставлю… А она все равно пошла… Говорит: пускай бесится! А после тот к ней пришел…
— Замолчи! — шепчу я. — Вера, дай мне слушать!
— А чего слушать-то? Подумаешь — это все в учебнике есть! Дома прочтешь… Пришел, значит, и говорит: ты, говорит, можешь себе хоть что делать…
Я не могу, не могу! Не могу больше это терпеть! Не могу ни слышать ее, ни видеть! Я сейчас вскочу и заору. Нет, это невыносимо! Зажать уши, закрыть глаза… Как она противно облизывает губы. После каждой фразы, после каждого слова… Тонкие такие, плоские, блеклые губы… Не могу!.. Каждый день, каждый день — шесть уроков подряд зудит мне в ухо!.. А кудряшки — жиденькие, как будто мокрые… Не могу видеть!.. Какая она… ужасная… Неужели она всегда была такая? Виски желтые, будто глиной измазанные… Что же это? Как это получилось? Неужели я хотела с ней дружить?.. Невероятно… Не может быть… Я сейчас убью ее! Скажет еще одно слово, наброшусь и загрызу… Прямо на уроке. Нет, надо что-то делать… Что-то делать… Как-то отвязаться от нее. Упросить, умолить кого-нибудь, чтобы поменялся со мной местами… Она, конечно, не захочет. Опять облизывает губы!.. Наверно, потому они у нее такие и блеклые, что она без конца их вылизывает…
— Мама, пойди в школу! — говорю я.
— Что такое? Что случилось? Зачем? — Мама роется в узле с тряпками. Она все собирает, ничего не выкидывает: лоскуты, обрезки от платьев, старые пожелтевшие обрывки всяких простынь и наволочек.
— Не случилось, но скоро случится.
— Что случится? Как это понимать? Что за выдумки?
— Пойди к Мышке и скажи, чтобы она отсадила меня от Лукашовой.
— Да? Что это вдруг? Были такие подружки, души в ней не чаяла…
Правда. Не чаяла… Не чаяла! Все правда: Вера ни в чем не виновата — она ничего не сделала, она и раньше была такая. Но я тогда почему-то не замечала… Я сама хотела ней дружить. Сама! Это называется подлость — то, что я теперь делаю: прошу вот так, потихоньку, подсылаю маму, чтоб меня от нее отсадили… Подлость и предательство. Но все равно это лучше, чем если я убью ее. Плохо, но все-таки лучше…
— Она разговаривает на уроке и не дает мне слушать.
— Девчонки — они все болтливые… — вздыхает Марья Александровна. Она перешивает мамину комбинацию: вшивает полоски, чтобы стало пошире. — А ты не обращай внимания.
— Действительно, что такое? Не можешь сказать ей, чтобы она замолчала?
— Я ей тысячу раз говорила, она не понимает!
— Я тоже не понимаю. Что значит — разговаривает? Можно же объяснить, что тебе это мешает.
— Ей невозможно объяснить! Пойди и скажи, чтобы ее пересадили. Нет, лучше, чтобы меня пересадили от нее. И скажи, что, если этого не сделают, я ее убью, я ее растерзаю, наброшусь и растерзаю!