Читаем Розанов против Гоголя полностью

Толстой, стало быть, выполнил тот "социальный заказ", который Розанов устал ждать от русской литературы. Но скорее всего розанов выдумал своего Толстого. Толстой описал рлалзлнлыле семьи, рлалзлллилчлнлылх отцов, наконец, рлалзлнлылй труд; создал сложную и совсем не апологетическую картину русской действительности; не заметить его критики того сословия, к которому Розанов слал Чернышевского "целовать ручки"34, -- значит не хотеть ее замечать.

Но третья исключительная фигура, А. Суворин, была действительно близка к розановскому идеалу. О молодом Суворине Розанов отзывался непочтительно: мало ли "либеральных пересмешников"? Однако "либеральный пересмешник" превратился в "средневекового рыцаря", который, завязав в узелок свою "известность" и "любимость" (явно преувеличенные Розановым), вышел вон с новым чувством: "Я должен жить не для своего имени, а для имени России". И он жил так - заключает Розанов.

Кредо, приписываемое Розановым Суворину, -- единственно достойное (по Розанову) кредо русского литератора. Не будем сейчас возвращаться к вопросу о том, как способствовал Суворин славе России. На этот вопрос не так давно был дан достаточно объективный ответ35. Меня интересует в данном случае иная проблема.

По сути дела, для Розанова существуют длвле литературы. Литература самовыражения, споспешествующая славе имени, и литература, если так можно сказать, национальных интересов.

Что такое литература самовыражения? -- Она отражает личную истину писателя, его собственное видение мира. Розанов ставит вопрос буквально следующим образом: кто таков писатель, чтобы его личная истина стала достоянием общества? Можно ли писателю доверить такое ответственное дело, как влияние на умонастроение тысяч читателей? Пушкин -- счастливое исключение: его самовыражение было метафизически полноценным, к тому же социально не вредным, а даже скорее полезным. Но другие? Не вносят ли они преимущественно сумятицу в читательские головы, не получается ли так, что их литературное дарование злалслтлалвлллялелтл читателя принять ту точку зрения, с которой ему и не хочется соглашаться? В литературе самовыражения, выходит, есть элемент насилия и гипноза. Не лучше ли в таком случае иметь дело с писателями, которые стремятся выразить не личную истину, а своевременные общественные интересы?

Здесь я намеренно огрубляю розановскую мысль, стараюсь обнажить ее и признаю, что при таком обнажении Розанов перестает быть Розановым. И вот обнаруживается важная особенность розановской мысли; она в самом деле -"опавшие листья", то есть живет как орнамент, узор, как намек на многообразие истины. Ведь парадокс всей русской литературы заключается в том, что общественно своевременным было всегда неугодное власти несвоевременное слово. Оно вырывалось не спросясь, и не оно приноравливалось к обществу, а общество -- к нему, причем процесс "переваривания" такого слова затягивался порою на десятилетия. Но сколько бы времени ни прошло, "несвоевременное" (для власти) слово выживает и остается, тогда как "своевременное" оказывается мертворожденным. Наконец, настаивая на литературе национальных интересов, Розанов забывал о своем собственном писательском кредо, о своем предельном субъективизме, о том, что он призывал читателя плакать не об обстоятельствах своей жизни, а о себе, и что эта, как теперь называется, экзистенциальная тема была у Розанова превалирующей.

Обратимся теперь к "исключительному и фантастическому кабинету" Гоголя. Разве Гоголь с юных лет не горел страстью быть полезным России на каком угодно месте, в каком угодно звании? Почему же Розанов не замечает этого, почему Гоголь вызывает у него особенную неприязнь?

Розанов не считается с намерениями Гоголя. Он судит Гоголя по тому, что Гоголь создал, и находит, что Гоголь сам не ведал, что творил. Именно в этом неведении, которое Розанов считает роковым для России, заключается "главная тайна Гоголя" 36: "Он показал всю Россию без-доблестной, -- небытием. Показал с такой невероятной силой и яркостью, что зрители ослепли и на минуту перестали видеть действительность, перестали что-нибудь знать, перестали понимать, что ничего подобного "Мертвым душам", конечно, нет в живой жизни и в плолллнлолтле живой жизни." Одни вой, жалобный, убитый, пронесся по стране: "Ничего нет..." "Пусто!"... "Пуст Божий мир"..."37. Таким образом. Гоголь создал непроизвольную карикатуру, но в этой непроизвольности была ее сила. Гоголь -- манекен, моргающий глазами в бесплодных поисках смысла того, что он написал, а потому, пишет Розанов, "я не решусь удержаться выговорить последнее слово: и д и о т. Он был так же неколебим и устойчив, так же не "сворачиваем в сторону", как лишенный внутри себя всякого разума и всякого смысла человек. "Пишу" и "sic". Великолепно. Но какая же мысль? Идиот таращит глаза, не понимает. "Словечки" великолепны. "Словечки" как ни у кого. И он хорошо видит, что "как ни у кого", и восхищен бессмысленным восхищением, и горд тоже бессмысленной гордостью.

-- Фу, дьявол! -- сгинь!..

Перейти на страницу:

Похожие книги