«Милая Ленхен, волею судьбы я снова остался без всяких средств, один как перст на белом свете. Все, кроме своей души, которая одна у меня и осталась, отдал я тем, кто называл себя моими друзьями, и вот в наказание за мое несокрушимое добросердечие я предстаю теперь пред тобой наг и сир…»
В письмах с фронта к своей простодушной матери в первую мировую войну дядя Филь облекал свои просьбы и требования в одежды трогательных историй:
«Дорогая матушка!!!
Ты одна знаешь, как привязан я был к своим карманным часам, дару отца среди подарков по случаю конфирмации, и вот теперь меня постигло ужасное несчастье: благодаря промаху осколка гранаты, находясь в кармане жилета, они обращены в кашу, и я должен благодарить создателя, что этот осколок задел мои часы, а не мое тело. Если окажется это в пределах возможного, пришли мне новый измеритель времени, дабы я знал, который пробьет час в ту минуту, когда я уйду в страну, откуда нет возврата…»
Ах, будь у дядюшки Филя задница покрепче да окажи он чуть побольше внимания капризной даме орфографии… он вполне мог бы состряпать произведение из тех, что пишутся словно на промокательной бумаге, так они впитывают в себя обкатанные обороты, и образы, и отштампованные драматические сцены того рода литературы, что творят напыщенные борзописцы да медоточивые журналистки — подруги из дамских журналов. Они не спят, но «покоятся в объятиях Морфея»; Берлин, Дрезден, Ленинград ничего не говорят им сами по себе, и поэтому они пишут об «Афинах на Шпрее», о «Флоренции на Эльбе» и «Метрополии на Неве». Они не женятся, но «сочетаются браком» и при этих обстоятельствах «пьют сок виноградной лозы» и «драгоценную живительную влагу», они «отправляются в плавание навстречу медовому месяцу» не на берлинском прогулочном катере, но на «корабле из армады запланированного досуга». Изображая классическую образованность, они превращают рыболовов в «рыбарей святого апостола Петра», а наездниц — в «амазонок»; они творчески «отображают в образах» и победы и поражения, подушки для детских колясок и погребальные венки и считают, что преображают свою тупость в творчество, называя магазин Цейса на Александрплац в Берлине «Мини-Меккой фотолюбителей».
Дедушка скептически относился к литературным оборотам дяди:
— От выстрела вылетели часы из жилетного кармана? А с каких пор солдаты носят жилеты?
— Он имел в виду вязаную фуфайку, которую я ему послала.
— Как, мою новую вязаную фуфайку?
— Там на рукаве все равно уже была дыра.
— Правильно, две дыры на рукавах, на каждом рукаве по дыре. Зимой ведь не ты за меня мерзнуть будешь?
Разразился скандал, но эрзац-часы дядя все же получил от бабушки, тайком, что доказывает силу даже плохой литературы.
Влюблялся дядя частенько, но для женитьбы на «разумной» женщине, как выражалась бабушка, вынужденно признавая тем самым, что дядя человек неразумный, у него не хватало средств, ибо места работы он менял чаще, чем носовые платки; как только работа переставала ему нравиться, он сейчас же начинал «ставить им всякое лыко в строку».
Однажды дядя Филь работал в красильне и в конце недели появился у нас на кухне с желтым, как у турка, лицом и лимонного цвета руками, а неделю спустя он был весь совершенно синий, а еще через неделю — зеленый, цвета первой зелени.
При некотором терпении дядя Филь вполне мог бы соскрести с себя всю краску, но он не любил мыться, и ему, как я уже говорил, льстило наше детское восхищение. Бабушка, однако, оплакивала его — работа его, мол, такая вредная для здоровья, — и это помогло дяде бросить красильню, как только мы перестали восхищаться им в достаточной мере, привыкнув к меняющимся оттенкам его кожи.
Дядя Филь нанялся в ночные сторожа. «Уж ты-то усторожишь!» — сказал дед, он знал, как и мы все, что дядя Филь трусоват.