Взбудораженным слоновьим стадом, искупавшимся в зеленке, на меня летели заросли лопухов. Земля одичало метнулась из-под ног – на третьем безнадежном топе я уже летел носом и – среди зеленых граммофонных ушей увидел – завершающим гэгом – зеленое зевло чугунной мусорной урны, наклонившейся подобно мортире, готовясь принять вместо ядра мою дурную голову. И – как всегда, когда мне не мешал ум – я сработал безошибочно: чудом успел выметнуть перед собой свой рюкзачок и впилился лбом в чугунную витую окантовку сквозь так и не початый ватник, рубашку, трусы, полотенце…
Затрещала не голова, а шея. Я поднялся, отчистился от размозженной зелени и поплелся на ближайшую станцию.
Мама всегда очень скучала во время моих географических прорывов.
Но, едва разглядевши меня в мертвенно-синем свете лестничной площадки (такими лампочками брезговали даже воришки), она, вопреки обыкновению, не только не бросилась мне на еле ворочающуюся шею, но чуть ли не принялась гнать меня взашей: почуяла, какая тьма на нас надвигается, если уж я прервал свой долгожданный свободный полет.
Но я намертво вцепился ей в юбку и больше уже не выпускал.
Все строится и строится вечный БАМ. Я никогда не езжу на наших необузданных трамавтоллейбусах (травматоллейбусах), этих прислужниках Хаоса, – лучше шагать по-суворовски под дождем и снегом из года определяющего в год решающий, не заметив завершающего, чем корчиться на затоптанном рубчатом полу, колотясь головой об утопленные в грязи болты, когда трамвай, утепленный лишь барашком инея на стеклах, выныривает из сияющей как дура осенней измороси и, впустив нас, осчастливленных, в свое промерзлое нутро, дожидается, покуда мы продырявим свои проездные талоны, чтобы затем злорадно объявить, что он направляется в парк, – нашим бы детям проводить столько времени в парках!
Не то что жить – даже рассказывать тошно. Высылают Солженицына.
Горит огнем Олимпиада. Меня используют на легких работах
(стиральная машина “Вятка”, холодильник “Минск-13”). Зато для души я подыскал на диво умиротворяющее занятие: складывать лежачую Вавилонскую башню – сменить гордыню вертикали на безопасность горизонтали. И теперь даже босс признает, что я уже наложил на докторскую. Но меня не выманить из норки, где я хоть на грош, да сам себе хозяин!
Тянется без конца и начала война во Вьетнаме.
Когда ломота черной дыры за костяным желобком, составленным из пригоршни собачьих косточек, выходит за пределы привычного, я растапливаю вечную мерзлоту в груди, поднося под нее горячую боль в солнечном сплетении: вспоминаю дочку. Иногда хватает до вечера – пока не увижу ее въяве и сострадание не съежится под вспышкой раздражения и обиды.
Открывают пси-бемоль-мезон. На первый план выдвигается еще одна каверза железной (каменной, дубовой) Необходимости – необходимость получать зарплату. Канцелярские уполномоченные мировой бессмыслицы складывают нас вдвое, втрое, плетут из нас шевелящиеся кренделя – но почему все вплетаются в крендель кучками, а я изображаю глубокомысленное чтение в одиночку? Ведь умные уважают меня за то, что я умный, деловые – за то, что не деловой, в обращенных ко мне женских улыбках то и дело вспыхивает нечто гораздо большее, чем простая любезность, но – не надо шить из радуги одеяло – начнется гинекология, претензии
(“борьба за интересы”)…
Минуя пятилетку качества, мы обмениваемся с ученым секретарем полуулыбками посвященных: наш неудачный трах мы в конце концов разрешили в комическом ключе. Упрашивая меня поделиться Чем-то, она смотрела сквозь очки (минус шесть) сильно уменьшенными глазами раненой лани. Она была бы красива, будь она мужчиной. Но мне полагалось восхищаться еще и ее докторской диссертацией, которую она страшно переоценивала. Мой муж очень хороший человек, грустно призналась она, когда мы наконец попали в обшитую лакированным деревом прихожую. Я уже знал, как звучит умалчиваемая половина фразы: “Мне так стыдно наставлять ему рога”, – ведь любят только плохих, имеющих силу выйти из предписанного.
На ужин гремела в хохломской миске кучка орехов. Вдогонку к убежавшему кофе подавались холодные пирожки из ближайшей забегаловки. В остатках кофе похрустывали льдинки. Она без предупреждения вспорхнула мне на колени, едва не довершив дело краснорубашечников из той роковой подворотни. Ей хотелось быть одновременно женщиной из женщин и мужчиной из мужчин – пушистым робким котеночком и железным научным лидером, восторженной институткой и умудренным скептиком. Она действительно была на редкость умна – когда дело касалось других.