Все было зашибись. Но в Риме я откололся от сплоченной делегации и нырнул в собор Святого Петра, а оттуда — в музейные Ватиканские залы, где на одной из стен узрел портрет знатной дамы с веером. Как две капли воды она походила на мою любимую. Тоска стиснула сердце. Все во мне перекувыркнулось. Не знаю, как передать то, что ощутил… Хрупкость и конечность, утекающую, исчезающую материальность сущего. Эта вещественность еще говорила со мной, взывала ко мне, сама не понимая, что ее уже нет, — лишь колеблющийся призрак (который в следующее мгновение станет вовсе неразличим) продолжал примерять одеяние из плоти, крови, холста и красок, но и он истаивал… Может, ненаглядная специально выскользнула из распадающихся времен, чтобы не оказаться заложницей их прихотей и трюков, не быть подверженной капризам природы и политических пертурбаций?
Отдельных немалых ассигнований потребовало наше десантирование в Стокгольм, куда мы прибыли, чтобы настоять на присуждении премии Нобеля инфекционисту Фуфловичу (пусть не в литературной, так хотя бы в научной номинации, по разделу «Желудочная микрофлора и прочие вирусы»), Гондольский выступил перед членами жюри с эмоциональным докладом и приравнял творчество сернокислотника к подвигу Альберта Швейцера, не гнушавшегося помогать больным проказой. Но поскольку пламенный оратор не владел английским (не говоря уже о шведском), текст ему написали, транскрибировав британские слова русскими печатными буквами, из-за чего у слушавших возникло множество недоумений. Гондольский, не понимая, о чем его вопрошают, повторял затверженно: «Дайте премию, отказ расценим как демонстративное неуважение». После него выступил тогда еще живой-здоровый, не перекушенный пополам толкатель ядра, он рассказал, как враждебно настроенные спортивные рефери не допускали его (по документам — девушку) до соревнований в связи с обнаружением в крови допинга.
— Конечно, женщину может обидеть каждый, — воздевал руки к потолку он. — Но ведь это неблагородно! Не по-джентльменски!
— Аналогия полнейшая! — кричал с места Фуфлович и топал ногами. — Попробуйте не присудить мне награду и увидите, что будет.
— А что будет? — поинтересовался старичок, член Королевской Академии.
— Мировой скандал, вот что! — пообещал Свободин.
На запланированный фуршет нас не пригласили. Гондольский, прямо в зале заседаний, достал из кармана фляжку с коньяком и выкрикнул:
— Наш триколор еще взовьется над Русалочкой и статуей Свободы!
А вечером всей кодлой собрал нас в своем «люксе» и продолжил диспут:
— Не любят нас в мире… Из зависти к нашим огромным залежам ископаемых… Из-за нашей славной, ни на что не похожей государственности…
Златоустский-Заединер, накачавшись до невменяемости, требовал, чтоб в будущем году на соискание награды была выставлена его кандидатура, и повторял: виной нынешнему провалу происк сионистской мафии, захватившей командные высоты на Западе и в Соединенных Штатах. Точка зрания была поддержана Свободиным и его рафинированным зятем:
— Все зло от них… Настоящая интеллигенция их никогда не любила… Ни Бенкендорф, ни Александр Третий… А мы почему-то либеральничаем…
Обмен мнениями продолжался до утра:
— Сколько денег на улучшение имиджа ни трать, скандинавов и прочих кельтов не прошибешь…
— А вот кинуть на них атомную бомбу, так быстро прочухаются…
— Не надо соваться в земли, где не будешь признан пророком, — откровенно радовался неуспеху товарища оскорбленный, что в лауреаты выдвинули не его, Ротвеллер. — Зато у себя на родине мы вне конкуренции, остаемся непревзойденными, мессиями. Пошмонаемся еще пару месяцев по зарубежью, и айда к себе, в привычную стихию подлинного уважения к талантам.
Когда на рассвете, сильно нетрезвые, мы разбредались по комнатам, Златоустский догнал меня в коридоре и, покачиваясь, зашептал:
— Ты, может, думаешь, что я еврей и тоже участвую в сионистском заговоре? Честное слово — нет. У меня мама — болгарка.
— А папа? — зарокотал, вклинившись в беседу, Вермонтов. — Что-то мне твой носяра, твой шнобель не нравится.
— Мой папа — чукча, — с гордостью ответил За-единер. И еще больше понизил голос. — Все же трудно общаться с упертыми шведами…
— Трудно общаться с другими нациями только евреям! — продолжал настаивать конфликтолог. — Поэтому в нашей стране они как минимум триста лет в изоляции. А то и больше!
— Это верно, у меня прабабушка еврейка, и жила она в Вильно, — задумчиво согласился борец с сионизмом.