«По существу, нет никакой разницы между словом и образом. Символ есть уже образ запечатленный, его нельзя трогать. Он не пригоден для обихода, как никто не станет прикуривать от лампадки. Такие запечатанные образы тоже очень нужны. Человек любит запрет, и даже дикарь кладет магическое запрещение, «табу!», на известные предметы. Но, с другой стороны, запечатанный, изъятый из употребления образ (то есть символ. – В. Р.) враждебен человеку, он в своем роде чучело, пугало… Все преходящее есть только подобие. Возьмем к примеру розу и солнце, голубку и девушку. Для символиста ни один из этих образов сам по себе не интересен, а роза – подобие Солнца, Солнце – подобие розы, голубка – подобие девушки, а девушка – подобие голубки. Образы выпотрошены, как чучела, и набиты чужим содержанием. Вместо символического леса чучельная мастерская.
Вот куда приводит профессиональный символизм. Восприятие деморализовано. Ничего настоящего, подлинного. Страшный контрданс «соответствий», кивающих друг на друга. Вечное подмигивание. Ни одного ясного слова, только намеки, недоговаривания. Роза кивает на девушку, девушка на розу. Никто не хочет быть самим собой».
Но точно так можно сказать – и говорят – про средневековье, если только не знать, что солнце, роза, голубка и девушка значили для средневекового глаза многое, если не все: они есть – были – сами по себе: видимые, зрительно и на ощупь воспринимаемые роза, голубка и девушка (да и Солнце – в его светлости и теплости). Правда, ученый человек, в той мере, в какой он ученый, учил слова об этих вещах и учил других этим словам ради, как он думал, постижения смыслов этих слов-вещей. Но в той мере, в какой он человек, – он знал и любил предметы вещного мира. Поэтому-то и для него слово отнюдь не было чучелом. Оно было живое, потому что… и так далее. Слово-чучело – для поздних времен (если в контексте Мандельштама, то для литературно-манифестированных символистов). От слова-образа к слову-чучелу – ярлыку. В контексте же новой науки – перспектива иная: исследование сущностей (вместо слов-приемов
Для средневекового христианина «и слово-плоть и простой хлеб – веселье и тайна». Средневековый книжный человек выбрал, конечно, свое, но оставшимся (вместе с выбранным) продолжал жить. Всецело. Вот почему жизнь текста осуществлялась текстом этой поразительной жизни – жизни этого самого книжного человека. Для удобопреподаваемости-передаваемости тому, кому это нужно. Вот этот разъясняющий пассаж:
«К чему обязательно осязать перстами? А главное, зачем отождествлять слово с вещью, с травой, с предметом, который оно обозначает?
Разве вещь хозяин слова? Слово – Психея. Живое слово не обозначает предмета, а свободно выбирает, как бы для жилья, ту или иную предметную значимость, вещность, милое тело. И вокруг вещи слово блуждает свободно, как душа вокруг брошенного, но не забытого тела».
Все это сказано о слове, которому внимал просто человек средних веков. А книжный человек внимал тоже, но и слагал из слов ученые свои приемы ради выражения и выявления воочию и на слух священного смысла. На разные лады толковал, любовно различал, морфологически расчленял, контекстуально комментировал в конечном счете и тем самым сводил его к Первослову – священному Писанию. Сводил, а думал, что действительно сведет. Не давал свести живой предмет – всецело значимый, хотя и мгновенный. А может быть, как раз потому, что мгновенный?.. Разноречие неизбежно вело к разномыслию, но уже по поводу предельного (запредельного) смысла, ради которого было слово о смысле и сам смысл. Человек буквы мог стать человеком мысли и чувства, когда слово-символ – Психея, а слово-прием – обездушенное тело. Но его вот-вот найдет слово-смысл-душа и, может быть, вернется… Неожиданно?
«Логика есть царство неожиданностей», хотя лично и волевым образом подготовленных; каждым по-своему. Неповторимо. Как ни у кого. Явление чуда, но лишь тому, кому надо – кто заслужил.
«Средневековье, определяя по-своему удельный вес человека, чувствовало и признавало его за каждым, совершенно независимо от его заслуг. Титул мэтра применялся охотно и без колебаний. Самый скромный ремесленник, самый последний клерк владел тайной солидной важности, благочестивого достоинства, столь характерного для этой эпохи. Да, Европа прошла сквозь лабиринт ажурно-тонкой культуры, когда абстрактное бытие, ничем не прикрашенное личное существование ценилось как подвиг. Отсюда аристократическая интимность, связующая всех людей… Нет равных, нет соперников, есть сообщество сущих в заговоре против пустоты и небытия.
Любое существование вещи больше самой вещи и свое бытие больше самих себя…»