Единственное место, где Петроченков невольно пересекался с остальными, была курилка. Однажды, когда Рома молча, с угрюмым видом, уставившись в пол равнодушным взглядом, появился там во время общего перекура, курсанты других взводов брезгливо зашикали на него, как на прокаженного. И, сделав несколько затяжек, Рома исчез. На нем висел ярлык изгоя, и Игорь подумал, как легко общество соглашается с тем, что ему предлагается. А ведь никто даже не знал, да и не захотел узнать, что творится на душе у этого маленького серого человека. Игорь и сам удивлялся своей жестокости, осуждению и полному безразличию к дальнейшей судьбе Петроченкова. И только когда тот исчез навсегда, Игорь мимо воли подумал: «Ну вот, и второй человек выпал из обоймы с начала учебы. А скольких мы еще потеряем?» Он вспомнил и первого – Андрея Симонова из пятого взвода, интеллигентного и аккуратного паренька, выделявшегося щуплым видом, мелким лицом в подростковых угрях и подозрительно небольшим для десантного училища ростом. Но хотя тот также исчез, и еще тише, чем Петроченков, результат его исключения самым неожиданным образом отразился на судьбе старшины Мазуренко. Выяснилось, что, когда в один из особенно холодных дней Симонов последним выходил на построение на утреннюю зарядку, Шура не сдержался и нанес ему роковой для обоих удар в лицо. Тройной перелом челюсти решил судьбу и первого, и второго. Первого тихо исключили из училища и под шумок, при совместном содействии влиятельных родителей и не менее влиятельных военных, комиссовали. Второго – сняли с должности старшины роты, разжаловали в рядовые, сделав простым курсантом. «Вот она, настоящая мужская жизнь, – размышлял после этого Игорь. – Если слаб, то подвинься и не мешай». Ему не жаль было и Симонова; почему, собственно, все они должны были мерзнуть на морозе в тонких, насквозь продуваемых хэбэшках, непрестанно падая на лед и отжимаясь, чтобы тело не одеревенело от стужи? А он, привыкший дома к поблажкам и потаканиям, намеревался и тут лукавить, последним выходя из казармы, чтобы меньше быть на холоде. «Правильно поступил Мазуренко, – неожиданно для себя заключил Игорь. – Терпи или уходи, хотя и уйти-то не так просто…» Но для себя он сделал совершенно однозначный вывод: сцепить зубы и держаться. Во что бы то ни стало!
Игорь удивлялся тогда реакции роты. Все тайно признавали, что явное бесчинство и самосуд Мазуренко были следствием не столько неуравновешенности обладающего невероятной силой человека, сколько его уверенностью, что героям все прощают. Его почти не осуждали, а если кто и был против, то высказывал это как-то тихо, робко и неуверенно. А вот про Симонова почти все в один голос твердили, что он, дескать, получил свое. Потому что, гнус эдакий, прятался где-то в уборной, чтобы выйти последним и не мерзнуть, как ждущие его остальные сто тридцать человек. И людям, пришедшим сюда в поисках настоящего мужского дела, была гораздо ближе какая-нибудь грубая реплика Мазуренко, как то «Спать будем в морге!» – ответ на чей-то наглый вопрос из строя, а будет ли рота вообще спасть этой ночью, чем подтягивание слизняков до уровня среднего бойца ВДВ. И поэтому Игорь также, осуждая Симонова, испытывал чисто мужскую, рыцарскую симпатию к Мазуренко. И при этом он забывал совсем, что ведь и сам мог бы считаться «блатным», но не считался таковым. Однажды он с ужасом подумал об этом и тут же решил никогда не пользоваться возможностью обратиться к дяде. Не состоять в этой сомнительной компании курсантов, а быть членом мужского братства, привыкшим терпеть боль, неудобства и зуд неутоленных желаний. Только после отчислений Симонова и Петроченкова Игорь по-иному начал воспринимать нарочитую суровость своего отца и показную эмоциональную скупость дяди. Ведь благодаря этим двум мужчинам ему тут, в огромной казарме, где на двухъярусных кроватях спали сто тридцать человек, вполне было комфортно. В таком случае, поделом им, ушедшим, – слабым, аморфным, безликим!