– А я бы сказал! – Сурок явственно начал закипать. – Ты прости, Морозка, но я твою красавицу лучше знаю. Она избалована, как моська у старой московской барыни. Муж ей не угодил, и она помчалась в Ригу к бывшему жениху в обществе сомнительной особы, совершенно не беспокоясь о своей репутации и вовсе не подумав, для чего муж мог бы приставить к ней бог весть кого из модной лавки? А в Риге она не сидит тихо, как полагалось бы, а бегает по ночам и стреляет в полицейских!
– Сурок, ты неправ. Если она и была избалована, то сейчас смиренно переносит все тяготы, – не слишком уверенно возразил я.
– А что ей еще остается?!
– До чего же дурацкая война… – проворчал Артамон. – Вместо того чтобы гнать проклятого Бонапарта в хвост и в гриву, мы добровольно заперли себя на никому не нужном острове и больше озабочены репутацией петербуржской сумасбродки, чем боевыми действиями!
– Погляжу я на тебя, когда Макдональд всерьез соберется форсировать Двину и ты на своей лодке будешь первый противостоять его артиллерии, – буркнул Сурок. – От войны мы, брат, никуда не денемся. У каждого будет свое поле боя.
Он словно в будущее заглянул!
Наконец я выпроводил родственников. Я был страх как собой недоволен: взбаламутил их, позвал, они примчались – и ничего у нас не вышло.
Рижане встают рано, и на рассвете девка, служившая в погребке, вместе с долговязым детиной выбралась наружу. Они взялись за приборку, за таскание воды и, увидев меня, весьма любезно поздоровались. Девка – так та вообще питала ко мне очень приятельские чувства, чтобы не сказать более. Я отдал им саквояжи, детина втащил их наверх, а девка обязалась, как только Натали проснется, отдать ей это имущество. По крайней мере я так понял ее речь, составленную из немецких и латышских слов.
Потом та же добрая девка дала мне умыться и приготовила поесть. На кухне для работников варили кашу, причем хорошей считалась такая, куда вбухали с полмиски жиру, обыкновенно свиного вместе со шкварками. Я, набравшись мужества, съел с полфунта перловой каши наилучшего качества и отправился к Карловым воротам.
Я замышлял найти Сорочью корчму и как-то разведать в ней о Мартыне Кучине. Коли там открыт ему кредит, стало быть, он человек ведомый; может статься, даже где-то поблизости проживает. Я непременно хотел докопаться до его странных отношений с Яшкой Ларионовым. Также я собирался поискать приказчика Аввакума. Словом, мне было не до утренних объяснений с Натали. Успокоив свою совесть тем, что я не постыдно прячусь от этих объяснений, а занимаюсь важным делом, я шел к Карловым воротам и, задумавшись, глядел не по сторонам, а себе под ноги. Тут-то мне и бросилась в глаза серебряная трубочка с полмизинца толщиной. Она лежала меж двух округлых камней, как раз в щели, потому и осталась цела, ничья подошва ее не смяла. Я с огромной радостью поднял находку.
Это был карандаш, обыкновенный карандаш, которого мне так в последнее время недоставало. Да и не мне одному – хорошие грифели ввозились из Франции, а с Францией мы как раз и воевали.
В трубочке оставался еще порядочный кусок грифеля. И я в очередной раз подивился, как мало надобно человеку, чтобы ощутить себя счастливым. Казалось бы, что может вернуть радость несчастному, оказавшемуся в моем положении? Кусочек низкопробного серебра весом менее унции, а в нем – стерженек из глины с графитным порошком.
Сорочью корчму я отыскал без затруднений. Удивило меня то, что там стояла клетка с ручной сорокой. Время было раннее, но те, кто имел обыкновение завтракать, уже поели в домах своих, а те, кто желал бы пообедать в корчме, разумеется, еще не появились. И корчмарка, в которой я по выговору признал полячку, была даже рада потолковать с русским человеком.
Человек, содержащий корчму в Риге, должен знать несколько языков, но не досконально, а слов по двести из каждого. Здешняя хозяйка могла объясниться по-русски, по-немецки, по-французски (это меня более всего удивило), по-латышски, причем русская речь в ее исполнении обогащалась польскими и белорусскими словами, как-то: черную смородину она звала поречками, утку – качкой. Если иметь веселый нрав и не бояться объяснений на пальцах, то договориться с этой почтенной сорокалетней дамой можно было без затруднений. Меня всегда удивлял Артамон, который, зная русский язык, в глубине души полагал, что воспитанному человеку более и не нужно. Разумеется, он мог с грехом пополам и по-французски объясниться, и по-английски наловчился выпаливать с дюжину фраз, но без особой радости, и однажды на упрек Сурка буркнул с гордостью:
– Оставь меня в покое, я не какой-то там полиглот, а русский дворянин.
На что Сурок живо ответствовал:
– Коли ты не полиглот, стало быть, моноглот!
При этом разговоре присутствовали нижние чины, которые, разумеется, возвели оба этих слова к глаголу «глотать», и потом несколько раз к Артамону подсылали парламентеров – узнать, что такое он глотает, недоступное простому матросу и неизвестное корабельному коку.