В тридцатом году[26], когда в южных провинциях снова свирепствовал голод, на севере заговорили орудья: опять разразилась война. Толпы беженцев в грязных лохмотьях и сонмы увечных солдат, высыпая из пышущих паром составов, как саранча расползались по городу возле реки. Однажды на улице Каменщиков У Лун встретил двух тощих юнцов, развлекавших прохожих кулачною битвой. От их говорка, от особых бойцовских приемов повеяло явственным духом селения Кленов и Ив. Он стоял посреди обступившей юнцов разношерстной толпы, прижимая к себе пятилетнюю дочь Сяо Вань, обнимая другою рукой восьмилетнего сына Чай Шэн’а. Бойцы не узнали У Лун’а. И он не сумел разобрать из каких они вышли семей. Но взирая на их неумелый и плохо поставленный бой, на покрытые синими кровоподтеками лица, он чувствовал, как в очерствевшей душе пробуждается странное теплое чувство. Юнцы, наконец, мягко плюхнулись в грязь, подтолкнув ближе к зрителям битую миску. У Лун собирался им что-то сказать, но, пошарив в карманах, один за другим побросал в блюдце все медяки, не промолвив ни слова.
– Ты денежек столько бродягам отдал, – Чай Шэн задрал вверх недовольное личико. – А для меня каждый раз денег жалко.
У Лун не ответил. Печать многочисленных дум возлежала на смуглом, изрезанном сетью морщинок лице. Возвращаясь в лабаз, он с такой силой влек за собой своих чад, что, споткнувшись о камень, дочурка захныкала:
– Пап, не тащи же так: больно!
В тот вечер торговля закончилась раньше обычного: мать настояла на праздничном ужине в честь дня рожденья Ми Шэн’а. Одетый в недавно пошитую школьную форму Ми Шэн – в этот день ему стукнуло десять – поджав одну ногу, уселся за круглый, уставленный блюдами стол и немедля, забравшись в тарелку рукой, взялся что-то жевать. У Лун шлёпнул его по обритому темени.
– Пап, я не ем втихомолку, – Ми Шэн, спустив ногу со стула, со страхом взглянул на отца. – Это мать попросила попробовать: вдруг соли мало.
– Ты снова мне врешь, – У Лун ткнул ему в спину. – На крысу похож: вечно жрешь втихаря и никак не нажрешься.
– Отстань от ребенка, – Ци Юнь внесла в залу еще пару блюд.
– На тебя он похож. Ты забыл, каким в юности был? Словно дух околевшего с голоду. Если забыл, я напомню, – Ци Юнь громыхнула тарелками. – Праздник сегодня, он строит ослиную рожу. Как будто тебе все должны. Что-то я не пойму, кто кому больше должен в лабазе?
У Лун, удалившись в покой, развалился на кресле-качалке. Под телом ритмично поскрипывал ветхий бамбук, перед взором мелькали картины кулачного боя. За долгие годы вдали от родной стороны он порой ощущал одиночество. И каждый раз, пробуждаясь в душе, это чувство влекло за собою сонливость. Прикрыв правый глаз, У Лун снова увидел бескрайние воды потопа. Под черною крышей лабаз, его старое кресло, его постаревшая плоть тихо плыли по мутной воде вместе с сгнившими годы назад колосками созревшего риса. Он видел сонм беженцев горько стенавших у кромки воды...
Из залы донесся отчетливый грохот упавшего блюдца, и через мгновенье послышался деланный плач Сяо Вань. Верно, мать ей дала подзатыльник.
– Велишь ей не баловать, будет нарочно! – Ци Юнь что ни день костерила детей за мельчайший проступок. – Ведь знает же, в праздник бить блюдца к несчастью. Так бьет же назло. Видно, в тетку пошла.
Бросив блюдце на двор, где то вмиг раскололось с пронзительным звоном, Ци Юнь принялась голосить:
– Есть у Неба глаза? Почему из детей ни один не похож на меня? Почему все в никчемную дрянь уродились? На что мне надеяться?
– Пасть затвори! – со скривленным от злобы лицом в зал ворвался У Лун. – Рот раскрыла, елдой не заткнешь. Только знает весь день «дрянь» да «дрянь». Надоела, аж тошно.
– А мне? Мне не тошно? Кручусь целый день, он и пальцем не двинет. От рожи твоей мне не тошно? – Ци Юнь, сняв передник, взялась отрясать с него пыль. – Брови хмурит весь день. Вот лежи у себя и обдумывай чертовы мысли. Чай полное брюхо надумаешь. Ужин тебе ни к чему...
Тут Ци Юнь осеклась. На дворе с пестрой сумкой в руках показалась Чжи Юнь. Заявилась сестренка. Одна. Но, вообще-то, Ци Юнь пригласила её вместе с сыном:
– А где Бао Ю?
– Так его же из дома не выманишь: нрав у него необычный, – с растерянным видом Чжи Юнь озиралась вокруг.
На лице толстым слоем лежали румяна и пудра. От темно-зеленого платья разило удушливой камфорой.
– Ты, знать, ему не указ? Не мое это дело, но дети так видеть хотят двоюродного брата: один как-никак у них родственник.
Не проронив ни единого слова, Чжи Юнь вошла в залу, уселась за стол и, раскрыв свою сумку, достала поблекший моток красной шерсти. Он тоже пах камфорой.
– Это Ми Шэн’у, – Чжи Юнь водрузила моток на столешницу. – Ты, будет время, свяжи ему кофту, и будет от тетки подарок.
Скользнув по столешнице взглядом, Ци Юнь опознала еще одну вещь, что, сбежав в особняк, умыкнула с собою Чжи Юнь. Прежде шерсть эта долгие годы хранилась в комоде покойной хозяйки. Ци Юнь не смогла удержаться:
– Спасибо, родная: добро сберегла. Как за всё это времечко моль не сожрала?