Наконец она ушла за заказанным мной завтраком, а когда вернулась, заставила стол, и, быстро оглянувшись, села напротив. Ресторан был пуст, даже хозяин куда-то вышел, наверное, давно уже махнув на меня и на Шанку рукой — словно весь мир быстро, безразлично отвернулся от нас — наконец-то, ведь времени — я понял — осталось так мало. Я попросил ее принести две глиняные тарелки холодного таратора, две порции печеного картофеля с перцем и рисом, и сказал: «Давай, Шанка, ешь тоже, ты ведь голодна?» Она что-то ответила — на своем странном горном наречии, опять оглянулась, взяла ложку и начала медленно есть, иногда поднимая на меня свои быстрые, с темными бликами глаза. Ее пальцы подрагивали, глотала она комками, с усилием, и мне казалось, что она едва сдерживает себя, чтобы с жадностью не наброситься на еду. Я следил за ней, едва прикасаясь к своей порции, и в это время вошли, шумно распахнув дверь, посетители, опять семья, бермуды и звонкие голоса. Шанка, не доев, вскочила, оправила платье, вытерла губы и, виновато пожав плечами, помчалась к посетителям, потом на кухню, а я, повинуясь сладкому как головокружение инстинкту, быстро пододвинул к себе ее тарелку, оглянувшись — не смотрит ли? — погрузил ложку в прохладный, пахнущий ее белыми зубами кефир. Меня бросило в жар, голова кружилась, и я быстро тушил это пламя жадными судорожными глотками леденеющего кефира, и вдруг сошел с ума: мне померещилось, что я вхожу в ее плоть, что она уже во мне, что я съел ее, выпил и наелся так, что тошнит. На секунду стало тревожно, тяжело — с опаской повернув еще раз голову, чувствуя текущий по губам кефир, я заметил ее приплюснутое к стеклу кухонной двери лицо — оказывается, она наблюдала, она видела все. Постепенно я успокоился, отодвинул обе тарелки, навалился локтями на стол, и уже вставая еще раз взглянул на дверь — в ее прилипших к стеклу глазах по прежнему светился ужас вдребезги разбитого одиночества.
Уже стемнело. Я чувствовал, что надо что-то еще сделать — последнее; что время уже выросло как дикое животное, стремящееся в лес. Но я устал, тело ныло, я еле доплелся до вагона, нырнул в полумрак купе, где стучали карты, было накурено, и замедленный голос Толстого сказал: «Тебе телеграмма, Вад…» «Где?» — я стащил футболку, полез на полку. «Там, возьми…» — Толстый куда-то кивнул. А я увидел птицу, она уже подлетала, маленькая, из-за гор, держа в клюве невидимое, кажется — страх. Стучали карты — а, может быть, птица ударила в стекло вагона клювом — сильно, страшно. Я лежал, сжавшись в комок, быстро замерзая, и стены купе расширялись, делая меня слишком видимым, сверхцветным, ярким. Я не мог спрятаться: я проступал в темноте как цветное фотоизображение. Наконец наступила тишина, свет стал коричневым, и я, не раскрывая глаз, почувствовал — птица спокойно, давно, без звона стекла и крови проникла внутрь, она тихо ходит по уснувшему купе, задевая разбросанные карты и игроков сложенными крыльями, она ходит совсем рядом, почти касаясь меня.