Все звуки в саду за окном постепенно замерли. Часовой все-таки сумел уговорить смазливую служаночку и затащить ее в кусты. Услыхав их мышиную возню, он на миг испытал искушение подняться с постели, открыть ставни, высунуться из окна и грозно потребовать вести себя потише, но так и не стал этого делать. Ведь солдаты - они как дети. К ним надо относиться со снисхождением. Когда-то он и называл их своими детьми - лучших солдат, которых когда-либо видела старушка Европа, - а они платили ему сыновьей любовью, восторженным обожанием со слезами на глазах и радостной готовностью без колебаний пожертвовать жизнью ради его славы.
Ну разве мог он отказать солдату, пусть даже англичанину, в короткой минуте радости, так редко выпадающей на его долю?
Он тяжело вздохнул, сел на кровати и спустил на пол отяжелевшие ноги. Деревянный пол приятно холодил горящие лихорадочным жаром подошвы. В спальне было темно, сыро и попахивало плесенью, но во мраке ночи хотя бы можно было забыть об убожестве обстановки. Ему приходилось ночевать в лучших дворцах многих европейских стран, ему, бедному отпрыску захудалого корсиканского рода. Париж и Мадрид, Каир и Вена, прусский Берлин и нетопленые палаты Кремля. Проклятье! Даже в походном шатре ему спалось намного лучше. Не потому ли, что охраняли его покой старые ворчуны Императорской гвардии, ветераны десятков кампаний и сражений? Он помнил, как, засыпая, слышал порой шепот гвардейцев, призывавших солдат не шуметь, потому что император почивает. Пусть он считал их всех своими детьми, но и они тряслись над ним, как любящие родители над единственным ребенком. А в ночь перед сражением он никогда не спал. Выходил из шатра и шел к походным кострам, демонстрируя всем свою уверенность в победе, свое спокойствие и присутствие духа, которые - он знал - передадутся от него каждому солдату и вселят в его душу твердое убеждение в завтрашнем успехе и грядущем величии Франции.
Он снова лег, но сон не приходил. Как странно. Он никогда раньше не нуждался во сне, считая его воришкой, крадущим драгоценные часы жизни, так необходимые для действительно важных дел. А здесь, когда он страстно мечтал заснуть, забыться хоть ненадолго, скрыться на время от часового за окном, от убогой мебели и сырой обивки, от непрестанной боли и воспоминаний, ничего не получалось.
Наполеон Бонапарт снова тяжело вздохнул, чуть наклонился вперед и свел обе руки на вздувшемся животе, пытаясь не пустить гнездящуюся внутри боль дальше. Может быть, кликнуть слугу? Нет, не стоит, пожалуй.
Пусть бедняга поспит подольше - ему тоже несладко приходится. Сколько же ему пришлось на своем веку повидать людей, которые вот так же держались за живот, как он сейчас? И не сосчитать, наверное. Они глядели на него слезящимися глазами, в которых застывала тоска по уходящей жизни и предчувствие приближающейся тьмы. Одни стонали, другие молчали, третьи хорохорились и уверяли, что «это всего лишь царапина, мой император», а четвертые спрашивали: «Кто победил?» - и, услышав ответ, умирали со счастливой улыбкой и возгласом: «Да здравствует Франция!»
Он давно утратил чувство жалости к павшим и умирающим и мог бестрепетно взирать на поле битвы, усеянное тысячами трупов. Полководцу никак нельзя поддаваться жалости, иначе он перестанет быть полководцем. Но теперь он сам оказался в положении тех бедолаг, понял наконец, какие они испытывали мучения, ощутил безмерную боль, терзающую каждый нерв. Теперь он жалел их всех, но больше всего жалел все-таки себя.
Он знал, что умирает, и сам призывал смерть, не в силах больше выносить терзающей его плоть муки. Да и чего страшиться, если он фактически умер еще пять лет назад? Ну зачем они остановили его тогда? Почему не позволили встать в ряды гвардейцев, прикрывавших отступление? Он бы взял в руки знамя и поднял его над головой, как уже поступил однажды в сражении при Арколе. Воспоминание вызвало слабую улыбку на губах. Боже, какие только не складывались потом легенды вокруг этого эпизода! А как здорово изобразил его художник Давид на своем знаменитом полотне: со знаменем в руках, во главе штурмующих мост. Столько лет прошло, что сейчас он и сам с трудом может отделить правду от вымысла… Да и к чему, если легенда всегда прекрасней действительности?
Ему следовало умереть тогда и навеки остаться неотъемлемой частью легенды. А он не решился умереть и теперь вынужден влачить жалкое существование здесь, в четырех стенах, еще живой, но для всех уже умерший. Нет, больше не будет картин Давида, победных маршей Маренго, роскошных дворцов. И Жозефина никогда больше не придет к нему в спальню - немытая, как он всегда от нее требовал. Жозефина…