– Ашот, – подал хирургу руку Барашков. – Если б я его в аэропорту вовремя встретил, ничего бы этого не было.
– Если бы да кабы, – сказал хирург. Пожал протянутую ему руку и убежал. Барашков с тяжелым сердцем пошел в палату к Ашоту.
Пока работы для Азарцева в отделении Михаила Борисовича Ризкина больше не было. Азарцев позвонил по другим больницам – непонятное затишье было везде. То ли приближение праздника повлияло на больных, то ли вообще в преддверии трех выходных дней больных стало меньше, однако работы не было.
«Прекрасно!» – думал Азарцев, но ничего прекрасного на душе не наступило. Привычная темная дыра вместо мыслей и чувств. Сначала на людях было легче. Он чувствовал даже какое-то единение со своими, как он считал, друзьями по несчастью, но вскоре его стало тяготить немного покровительственное отношение к нему, особенно со стороны Николая и Славы. Служитель культа Толик не вызывал у Азарцева тягостного ощущения. Его славная, открытая, дружелюбная улыбка напоминала Азарцеву улыбку сумасшедшего, а с безумного что возьмешь? Поэтому Азарцев с Толиком в разговоры не вступал, да и повода у них не было для разговоров. Толик на месте не сидел, бродил где-то в своей поповской рясе с крестом. О своих делах Азарцеву тоже не рассказывал. Иногда его куда-то увозил на своей машине Николай. Возвращались они молчаливые, усталые. Машина, как однажды заметил Азарцев, почти всегда приезжала грязью заляпанная. Слава тоже особенно Азарцеву не докучал. Ездил по дорожкам по всему кладбищу на своем маленьком экскаваторе, иногда тоже исчезал, но, возвращаясь, всегда привозил деньги. Еще, наверное, где-то работал. В свободные минуты Слава много курил, пил в мастерской чай или кофе, угощал хлебом с колбасой Гришу-студента. Гриша не отказывался, всегда был голодный. Азарцев же есть вообще теперь не хотел. Исхудал как палка. Гриша ел торопясь, чаем обжигался. Казалось, он боится на минуту остаться без дела, сделает кус – и снова стучит своим долотом. Выпьет глоток – и опять стук да стук. Гришина работа больше всего привлекала Азарцева. Гришу он талантливым не считал – уж больно банальными получались у него памятники. Повторы уже готовых, откуда-то привезенных скульптур, которым он приделывал лица. Гипсовые греческие вазы в гирляндах цветов, каменные венки на мраморных плитах, звезды и кресты, согласно прожитой вере, – все это было Азарцеву одновременно и интересно, и скучно.
– Гриша, а почему ты никогда не предлагаешь заказчикам что-то свое, оригинальное? – как-то спросил его Азарцев.
– Боюсь, не справлюсь, – Гриша был честен до наивности. – Дядя Коля тогда понесет убытки, а я этого не хочу. Он и так платит за мое образование. И живу я у него на квартире.
– А сколько тебе лет? – спросил Азарцев.
– Восемнадцать.
«На год моложе моей Оли». – Азарцев не стал больше приставать к Грише, только иногда подсаживался к нему сзади и молча следил за его работой.
– Меня это нервирует, – как-то сказал ему Гриша. – Я спиной все чувствую. Если хотите смотреть, садитесь рядом. – Но Азарцев не сел. Однообразие Гришиных работ его раздражало.
– Извини, я больше не буду. – Он отошел.
– Думаешь, ты мог бы лучше делать? – как-то спросил его Слава, когда они вышли на улицу покурить.
– Не знаю точно, но думаю, смог бы.
– Это тебе только кажется, – сказал ему Слава. Он всегда смотрел на Азарцева как бы с насмешкой. Серые Славины глаза в мохнатых ресницах были вроде бы и серьезны, но вот мышцы с одной стороны лица всегда были напряжены больше, отчего Азарцеву казалось, что Слава все время кривится, когда разговаривает с ним. «Я ему не нравлюсь, но и он мне не нравится. Нам нечего с ним делить, поэтому надо принять его кривизну, как неисправимый дефект», – думал Азарцев. Но когда по вечерам приезжал в мастерскую от своих дневных трудов Николай, когда появлялся Толик с неизменной детской улыбкой поверх всегда черных одеяний, когда они звали Гришу, и он, испачканный гипсовый пылью, с ласковыми черными глазами, наконец отрывался от своей работы и садился в их круг, и появлялся Слава – крепкий, невысокий, с красными ручищами и мохнатыми глазами, – Азарцев не замечал Славиной кривизны. Он наслаждался единением этого небольшого мужского сообщества – полутаинственного, полулегального, занятого выполнением какой-то непонятной ему миссии, но вместе с тем надежного и прочного, своего рода, братства.