Странное дело! Он действительно может взяться за рисунок, может передать складки ткани на опущенных плечах, новый, мягкий изгиб руки. Торопиться больше ни к чему: телега Пита Янса, недогруженная полудюжиной мешков, уже прогрохотала мимо окна. «Не стоит ли сделать из этого рисунка, — размышлял Рембрандт, — картину в натуральную величину „Отдых святого семейства на пути в Египет“»? Он найдет кого-нибудь, кто будет позировать ему для Иосифа; он изобразит всю группу на открытом воздухе, под большим темным деревом — пурпур платья и рыжевато-коричневые тона меха составят великолепную гармонию с зеленым. Кожу на щеках Рембрандта, там, где на ней засохли слезы, стянуло, зато пальцы были необыкновенно подвижны, изумительно свободны. И когда за спиной у него снова открылась дверь, он поднял голову не прежде, чем закончил длинную изогнутую линию спины: наверно, вернулся Адриан и хочет извиниться; с ним придется быть помягче, а для этого надо завершить то, что уже начала рука.
Но это был не Адриан, а мать. Свет падал на нее сзади, и Рембрандт не мог разглядеть ее лицо; он видел только, что она держится рукой за дверной косяк.
— Что-нибудь надо сделать, мать? — спросил он.
— Ступай, скажи Адриану…
Она задыхалась, и в голосе ее было нечто такое, отчего он круто обернулся, а Лисбет вскочила, уронив на пол и мех и манекен.
— Что случилось, мама? — пронзительным голосом вскрикнула девушка и с протянутыми руками двинулась к матери, словно собираясь броситься ей на грудь.
Но мать оторвалась от двери и сама вытянула руки, отстраняя дочь: казалось, она только что вырвалась из последнего объятия и не хочет, чтобы ее коснулся кто-либо другой.
— Он умер, — сказала она. — Надо пойти предупредить Геррита. Отца я нашла в кухне. Он сидел, положив голову на стол. Он умер. Мой Хармен умер.
Когда покойника опустили в могилу, первая половина погожего весеннего дня, напоенного благоуханием цветов и гуденьем пчел, уже миновала. Кучу сырой земли, лежавшую на краю могилы, сбросили на гроб и прикрыли каменной плитой — временно, конечно: земля еще осядет. Соседи, друзья, старые покупатели, священник, врач отведали свежего хлеба и холодной поминальной закуски и разошлись по своим делам; тетка и дядя с детьми отправились домой в Зейтбрук — им предстоял долгий путь через дюны по берегу моря, такого ослепительного под ярким солнцем апрельского полудня. Последние тарелки были перемыты, последние остатки еды завернуты и спрятаны, и ван Рейнам осталось одно — сложа руки сидеть в гостиной, словно сегодня праздник или воскресный вечер. Но там, где должно было сидеть семь человек, сидело теперь шесть.
В комнате не было пустого стула, который мог бы притянуть к себе блуждающие взгляды: Хармен Герритс обычно не сидел, а стоял в гостиной, и об его отсутствии больше всего напоминала пергаментная карта Африки, горы и реки которой так часто исчезали за его широкими плечами и лысой головой. Теперь там стоял Адриан — не совсем на фоне карты, а чуточку сбоку; остальные — Антье, жена Адриана, мать, Лисбет, Геррит и Рембрандт — сидели, и траурная одежда придавала им чопорный вид.
— Он был хороший человек, — сказала Антье. — Даже как-то отрадно думать, что среди нас жил такой хороший человек.
— Да, да, — дрожащим голосом отозвалась мать. — А как внимательны к нам были на похоронах его заказчики!
Предупредительность покупателей всегда была предметом ее невинной гордости.
— Кстати о заказчиках, — начал Адриан, придвинувшись поближе к карте и скрестив руки на груди. — Дела надо будет возобновить еще до конца недели. Я понимаю так: если произойдет перерыв в поставках, они, при всем их добром к нам отношении, начнут покупать солод у других.
«Еще до конца недели? Так скоро?» — думал Рембрандт. Несмотря на всю воскресную торжественность дня, сегодня была только среда; значит, если покупатели явятся в пятницу, безжалостные крылья мельницы должны завтра же опять прийти в движение. А он так измучен бессонницей, всем пережитым и долгими месяцами двойной работы, что, кажется, рукой пошевелить — и то не в силах. Он думал, что этот день и вечер будут началом отдыха, пусть даже невеселого и краткого, а теперь оказывается, что отдохнуть удастся только этот день и вечер.
— А нельзя отложить дела на неделю? — спросила Лисбет. — Мне кажется, заказчики могли бы дать нам небольшую передышку.
— Да, она всем вам нужна, бедные мои детки, — вставила мать.
Адриан, устремив влажные глаза в потолок, еще обдумывал предложение, а Рембрандт уже понял: ему безразлично, когда — завтра или в следующую среду — он, как бессловесное и беспомощное животное, вновь будет прикован к жизни, которую не в силах выносить. Он выдержал последние месяцы только благодаря тому, что непрестанно убеждал себя — в один прекрасный день этой каторге придет конец. Но конец пришел лишь его отцу, ради которого он только и смирял свой дух, отуплял свой мозг. Эта перспектива казалась такой безысходной, что он забылся и дал себе волю.
— Начинайте завтра или с будущей недели — мне все равно! — с горечью воскликнул он.