Художник молчал — догадка лишала его дара речи. Он уже видел, что ему предстоит: колыхание пламенеющих знамен, ряды поднятых пик, диагональные линии скрещенных обнаженных шпаг.
— Короче говоря, — заключил капитан, — не угодно ли вам написать отряд Баннинга Кока, выступающий на смотр? Сегодня мы устроили подписку на тысячу шестьсот флоринов и оставили за собой изрядный кусок стены в зале собраний Стрелковой гильдии на Ниве Дулен. В подписке приняли участие все мои люди, и все они согласились, чтобы картину писали вы и писали, как вам вздумается.
— С одной только оговоркой, — вставил Рейтенберг. — Она должна быть очень яркой — в том углу, где ее повесят, чертовски темно.
Рембрандт так живо представил себе картину во всей ее яркости, что это видение на секунду оттеснило на задний план даже мысль о деньгах и славе. Он уже сообразил, как сделать, чтобы полуденное солнце пропитало полотно и рассеяло тени, которые могут притаиться в углах. Он напишет знамена, перевязи, барабаны и еще, для цвета, какого-нибудь мальчишку в фантастической куртке. Там будут полосы света на пиках, блики света на стволах мушкетов, пятна света на скошенных лезвиях шпаг, озера света на сверкающих ботфортах и башмаках. Свет и цвет — прежде всего; они свяжут воедино портреты — не монотонные ряды голов, поданные зрителю, как на подносе, а образы живых людей, схваченных в момент возбуждения и общего действия, подобно тому как он уже изобразил врачей в минуту молчания, когда все они были поглощены анатомированием «Младенца»…
— Ну-с, что скажете? — осведомился лейтенант. — Пока вы не дали согласия, мы не можем раскупорить бутылки.
Его ждет новый взлет к славе, жизнь даст ему все то немыслимое, чего он хотел от нее, мечтая в Лейдене об Амстердаме… У него было такое чувство, словно огромная флотилия груженных сокровищами галеонов несется к нему на всех парусах по ослепительно сверкающему морю.
— Разумеется, я согласен, — сказал он. — Думаю, что сумею сделать для вас замечательную картину… — Рембрандт оборвал фразу: ему пришло в голову, что на полотне надо будет как-то передать военные шумы — гул толпы, топот ног, барабанную дробь. Написать громкие крики вспышками цвета, путаницей пересекающихся линий и переменчивого света — вот задача, достойная такого мастера, как он, и он закончил: — Сюжет удивительно мне по душе. Благодарю, благодарю вас обоих. Большое спасибо.
Пробки были вытащены, и Саския послала капитана за бокалами. Когда Кок пересекал комнату, Рембрандт взглянул на него и представил себе его в центре картины. Он, конечно, будет маршировать впереди отряда, и вокруг его красивой фигуры — сильные прямые плечи, светлые волнистые волосы, остроконечная бородка, большие глаза — сосредоточится все движение. Рейтенберг тоже неплохая модель, несмотря на свою хрупкость: он привнесет в картину то, чего не хватает его начальнику — определенное изящество и грацию.
Первый бокал они подняли за здоровье хозяйки, второй — за картину. Саския выпила вместе с ними, и ее нежные щеки окрасились свежим розовым цветом надежды, а губы полуоткрылись, словно ее изумила мысль о славе и богатстве, идущих к ней в руки.
— У тебя давным-давно не было ничего подобного, — сказала она.
— У меня никогда не было ничего подобного, если не считать «Урока анатомии».
— Нет, это несравнимо с «Уроком анатомии», — возразил Тюльп. — «Урок» был хорош для начинающего, это же полотно — совсем другое дело. В «Уроке» нас только восемь, и ни одного нельзя назвать по-настоящему выгодным клиентом, то есть таким, который закажет потом художнику свой портрет в полный рост или пришлет к нему свою жену, кузину, тетку. Как только в городе станет известно, что вы теперь пишете, смело можете удвоить цену — у вас все равно будет больше заказов, чем вы сумеете выполнить.
Это была правда, и Рембрандт не мог не радоваться ей. За годы, протекшие между двумя этими заказами, он устал слышать, что «Урок анатомии» — самое выдающееся его создание, и возненавидел тупых бюргеров с их банальным вкусом, ставивших суровую трезвость «Урока» выше сочности и великолепия «Свадебного пира Самсона» и «Жертвоприношения Авраама».
— Доктор прав, — подтвердил Рейтенберг. — Нас больше двадцати, и каждый из нас приведет к вам других, а те в свою очередь приведут новых, и так до бесконечности. Тысяча шестьсот флоринов — сумма сама по себе кругленькая, но она только начало. Вы еще увидите, что будет, когда картину вывесят.
«Собственный дом, — думал Рембрандт, — еще более царственный, чем у Ластмана, в каком-нибудь богатом квартале, вроде Херренграхт… Зал, полный древностей и драгоценных полотен… Три, а если понадобится, и четыре служанки, которые будут содержать эту громаду в таком же безупречном порядке, в каком мать содержала кухню…».
— Да, это другое дело, — сказала Саския, блаженно откинув голову на спинку кресла и полузакрыв глаза.
— Совсем другое дело, — еще раз повторил врач. — Теперь у вас одна забота: старайтесь не раздражать зря людей. Вы должны научиться изящно говорить «нет» тем, кому отказываете.