Они оба лежали, голые, на своей скинутой одежде, на камнях под мостом. Мост закрыл их от огней и от музыки каменной ладонью. Мужчина бережно, тихо просунул обе руки Елене под лопатки и слегка приподнял ее над холодным гранитом. Потом заскользил руками ей под круглый, еще крепкий зад. Вклеил растопленный сургуч всех десяти пальцев в ее жадно приподнятые ягодицы. Она, в угоду ему, держала себя, как хрустальный графин с драгоценным вином, на весу. Она стала речной раковиной, и створки раскрылись. Тихо, медленно в открытые ворота вошла любовь; и медленно, тихо стала танцевать. Танцевать в ней.
Раз-два-три. Раз-два-три. Это вальс?! Да, это вальс. Это я танцую с тобой вальс, любимая моя. Я так долго ждал тебя! Я так долго тебя ждала! Раз-два-три, раз… Видишь? Видишь, как все просто? Не надо ничего выдумывать. Я танцую с тобой под мостом. Ты у меня в руках. Я у тебя в руках. Давай станцуем танго. Но это же на четыре четверти! Да, на четыре. Раз-два-три-четыре. Раз-два-три…
Его живот медленно, мерно подымался и опускался над ее мягким, теплым животом, и жизнь вбивалась в нее, пустую и ледяную, жизнь входила в нее, смеясь и танцуя, жизнь втекала в нее соленой, дымящейся спермой, сладким молоком, первым криком ребенка, черной, маслено-самоцветной чужою рекой, черной, как траурный креп, как черный креп, им затягивают зеркала в доме, где смирно, как дитя в колыбели, лежит покойник в гробу, входила — и выходила, и замирала над ней, и шептала: нет, я еще не прощусь с тобой! Я еще войду в тебя. Вот так… так… Я еще побуду в тебе. Я еще буду с тобой. Я обниму тебя… Я вольюсь в тебя! Я не кончусь, нет… да, еще!.. еще!.. еще…
— Не торопись, — шепнула мужчине Елена. — Слышишь… не торопись… не…
Она хотела сказать ему: «Не кончай еще, побудь еще со мной», — но смерть взяла свое, и оборвалась музыки нить, и он, прощаясь с ночной любовью своей, выгнулся над ней коромыслом, железно, в короткой судороге изогнул спину, вывернул в бешеном па плечи, дернулся всеми сведенными мышцами, торсом, повел ногами, будто вел свою любовь в последнем танцевальном круге, — и опал весь, упал на нее, распятую на камнях, всем долгим поджарым смуглым телом, придавил ее тяжестью мышц и костей, уткнул лицо ей в шею, под мокрые кудри. Застыл.
Елена лежала под ним, мертвым от любви, плакала и смеялась беззвучно.
Прямо в глаза ей светил крошечный фонарь с перил моста.
А может, это была свеча в руке девочки, пришедшей сюда потанцевать, а ее никто не пригласил.
А может, это была тусклая парижская, в дымке лютого смога, звезда.
Елена пришла домой босиком, рано утром. Так, босая, она и топала по Елисейским Полям, и ее остановил ранний утренний полицейский, и что-то клекотал, как гусь, вытягивая из воротника длинную шею, долго и возмущенно, а потом рассмеялся и махнул рукой: иди, мол, подгулявшая ночная бабенка! «Принял меня за проститутку», — догадалась Елена. «Спасибо, друг, что в каталажку не поволок!» — обернувшись, крикнула ему по-русски Елена и сделала ручкой. Ажан сделал круглые глаза, а потом быстро, испуганно повернулся к Елене обтянутым в серо-голубые казенные штаны, куцым задом.
Прасковья отворила матери дверь и с порога весело вскричала: «Ну как ты?!» Осеклась, взглянув на босые, в грязи и пыли, Еленины ноги. Мать, откуда брела-то ты, пробормотала дочь, и голос у нее замер, она подумала, может, не надо спрашивать-то ничего. Может, еще хорошо, что жива осталась. «Ниоткуда, — сначала медленно сказала Елена, вслушиваясь в странный, чужой звук своего голоса, а потом добавила: — Дай мне поесть. Вина и сыра».
И дочь резала сыр и разливала по бокалам розовое кислое ронское вино, с виноградников Роны, во Вьенне и в Кондрие у Жюля жила родня, он был отнюдь не потомственный парижанин, корни их рода уходили в землю Дофинэ и Прованса. И Елена ела. Она откусывала синий козий сыр — и не чуяла запаха сыра. Она отхлебывала ронское озорное винцо — холодное, ну ведь она ночью так хотела вина ледяного! — и не чувствовала вкуса.
Она помнила только вкус его губ.
Она вдыхала запах его рук. Его щек. Его крепкой смуглой шеи. Его полынного пота. Его запах. Запах.
Елена отшвырнула по столу от себя тарелку с синим сыром. Вскочила. В столовой было много места, было где разгуляться. Раз-два-три-четыре! Раз-два-три-четыре! Раз-два-три… раз…
— Мама, что с тобой? — спросила Прасковья. — Ты спятила?
Елена танцевала в гостиной, закинув кудрявую голову. Она давно не красилась, и в золотых парчовых завитках нищей холщовой нитью искрила седина.
Раз-два-три-четыре… раз…
Прасковья вытащила из кармана халатика мятные сигареты. Закурила. Пощупала вздувшийся сугробом живот.
— Мать, так понравились танцы?
Елена, посреди гостиной Жюля, зятя своего, в квартире на Елисейских Полях, танцевала, одна, босиком, на скользком, вчера навощенном паркете, пачкая его, роскошного, грязными ступнями, аргентинское танго.
Она пошла туда, на Pont des Arts, еще и еще раз.