Екатерина была женщина высокая, худощавая, красота ее уже поблекла. На тонкой шее, обтянутой полупрозрачной кожей, сквозь которую видно, как пульсирует гортанная артерия, голова ее казалась совсем маленькой, почти крохотной. Однако, невзирая на одиночество, душевную боль и крайнее отчаяние, она сохранила былую грациозность. Ей бы хоть самую малость ласки — и стан ее обрел бы прежнюю легкость, до срока потускневший лик вновь расцвел бы яркой краской, а исполненные глубокой печали глаза снова озарились бы радостью. На Екатерине черное вдовье платье, но на голове, несмотря на траур, — прошитый золотой нитью высокий остроконечный колпак. Ее тонкие пальцы сжимают молитвенник. Рядом в маленькой кроватке спит Мария де Рэ. Она — плод коротких мгновений любви, которыми скупо одаривал Екатерину Жиль; у нее тот же лоб, что и у Жиля, тот же рот и те же черные, как смоль, волосы.
Екатерина больше не в силах читать. Вечером Рене де Ласуз принес ужасную весть: «Жиль осужден на смерть. Завтра его повесят, а после сожгут на костре». Рене пожелал остаться с нею, но Екатерина попросила его уйти. К чему теперь пустые разговоры! Ей надобно молиться за Жиля. Перед сном маленькая Мария спросила ее: «Мама, а кого завтра будут вешать?.. Ты ведь знаешь, раз плачешь!»
После того как служанка подбросила поленьев в камин, Екатерина закрыла книгу и задула свечи. Взошла луна, она освещает ее маленький, почти детский профиль и кончики пальцев, увенчанные длинными полированными ногтями. Екатерина размышляет: «Думал ли он хоть раз о Марии и обо мне? Он даже не просил позволения свидеться! Значит, ему незачем наше прощение. Еще недавно он не был таким жестокосердным, его тянуло к нам…»
И тут на нее медленно и невольно, подобно приливным волнам, накатывают воспоминания…
Екатерина вспоминает тот день, когда Жиль впервые объявился в Туаре… Он был один. Сказал, что гнался за волком и заплутал. И попросил ночлега у «своих дражайших кузин». Приняли его очень радушно! Жиль был красив, в изысканном платье, и вид у него был какой-то таинственный. От нежданного гостя исходило неповторимое обаяние, присущее только отроку, когда тот мужает и становится юношей. За ужином Жиль говорил прекрасные, удивительные речи. С самого начала поразил его пристальный взгляд — он действовал на всех завораживающе:
«Этот взгляд и вскружил мне голову. Он пронзил меня и словно околдовал — я даже не слышала, что говорил Жиль, хотя слушала его с большим вниманием. А под конец ужина мне уже казалось, что еще никогда в жизни я не встречала такого прекрасного и красноречивого человека, как Жиль, и что мне благосклонно ниспослало его само небо. Мне тогда было пятнадцать лет! А ему — шестнадцать. Однако выглядел он много старше меня — наверное, из-за своего гордого и даже надменного вида. Мне вдруг захотелось понравиться ему и не колеблясь открыть всю душу. Но Жиль уехал. А на прощание он обратился ко мне как бы с немой мольбой и строгим наказом. Я сама не помню, как бросилась ему на шею, а после убежала в свои покои, не находя себе места от печали…»
Красивые пальцы женщины прикасаются к воспаленным векам, а потом — к устам, из которых вот-вот вырвется стон.
«Но не прошло и недели, как Жиль прибыл снова, он привез подарки матушке моей и мне и еще раз поблагодарил нас за радушие. То были миниатюрные украшения, миндаль и фрукты, засахаренные в меде, и вот этот молитвенник. На первой странице он начертал мое имя и, как признался сам, нарисовал наш фамильный герб. Жиль гостил у нас чуть дольше, нежели в первый раз, и был уже не такой скрытный, как прежде. Я была без ума от счастья. И все ждала, когда он наконец заговорит. Задала ему тысячу немых вопросов, а он отвечал мне своим пристальным пылающим взглядом. Я чувствовала — он хочет, чтобы я стала его женой и подругой — мне и самой этого хотелось, — но сказать никак не решается. Мгновения тянулись, точно столетия. Робкие вопрошающие взгляды, призрачная надежда на любовь — для меня это самые дорогие воспоминания. У него были такие горячие уста, такие нежные руки, а низкий голос звучал так мягко, так сладко. Его речи и ласки вскружили мне голову. И Жиль, поняв, что пленил и околдовал меня, сказал: „Ты моя самая желанная. Будь мне женой. Но мил ли я тебе?“ И еще сказал, что мы с ним очень близкие родственники и что надобно ждать разрешения из Рима, ибо повенчаться мы сможем лишь с высочайшего позволения папы: „Ждать придется годы, Екатерина! Долгие-долгие годы! Для нас обоих они превратятся в боль и муку — в сущую пытку, ибо желание страшнее самой жестокой жажды! Доверься мне. Я хочу счастья нам обоим. Мы должны быть вместе — вот как сейчас, когда руки наши сплелись в радостном порыве“. И я, несказанно обрадовавшись, согласилась с ним во всем и уступила. Больше того: срок, что он испросил, чтобы как следует все устроить, прежде чем меня увезти, показался мне нескончаемо долгим, и я принялась умолять его не мешкать, и Жиль, в конце концов, согласился, хотя и заявил, что это-де отнюдь не безопасно…