Твоя телеграмма дает мне основание думать, что ты придерживаешься последнего мнения. Забыты все твои слова, забыты все твои «фразы», и я в полном недоумении — что же мне делать дальше. Поверь, сил нет больше тянуть эту истерику, лучше в омут головой. Ведь я только что, в свой последний приезд в Москву, всю душу свою отдала тебе на суд, и ни одной скрытой мысли не было у меня от тебя. Ты знал мое твердое решение, и в телеграмме одной я пишу «твоя всецело», в другой «жду тебя страстно». Боже мой, боже мой! Нет сил больше снести еще это оскорбление, а ведь я сумела найти покой своей душе вот только что, и все насмарку.
Если ты немедленно не приедешь (жду около 15-го), я больше не вернусь в этот сумасшедший дом, обреку себя на нищенство, но хочу быть здоровой,— потрудись лишь давать мне на мальчиков, ибо я их не отдам тебе. Чувствую, что скорей, чем ты, сумею из них воспитать
Дорогой ценой купила я эти никому не нужные муки зимой, мои колебания и сомнения, мой такой ничтожный душевный мятеж, порыв такой естественный в жизни каждой женщины на закате своей молодости.
Ведь я же телеграфировала тебе — «писать
Вывод ясен: честность, прямота, искренность приносят лишь вред. Обман и ложь охраняют покой очага. Как больно приходить к такому выводу!
Раиса Григорьевна, я ждал всего, что угодно, только не такого письма. Я во многом и тяжко виноват перед Вами, но никогда мною не руководила злоба или злорадство.
Вы помните, конечно, в каком состоянии полного отчаяния находился я, когда пришел к Вам. Вы знаете, как мучительно переживал отчуждение жены, ее душевные метания за разлад с самой собою. Мне нечего было скрывать. За пятнадцать лет супружеской жизни я ничего не знал, кроме работы и уединенья.
Мне казалось, что жена моя все еще та шестнадцатилетняя девочка, какой она вышла за меня замуж. Тогда мы оба увлекались партийной работой, в делах, чувства были глупы и наивны. После того — годы ссылки, эмиграция замкнули меня в раковину, я весь ушел в науку, и по слепоте своей не замечал того, что из девчонки жена моя превратилась в женщину. Я понял это слишком поздно. Передо мною стоял совсем чужой человек — у него было все чужое — вкусы, привычки, навыки, привязанности, знакомства. Ей было тридцать три года, она выросла на моих глазах, но без моего участия, и когда я однажды заговорил с нею как возлюбленный, как муж (потому что я опять любил ее с новой силой), она только удивилась, как если бы с ней заговорил посторонний, незнакомый ей человек. Но она женщина необычайной честности, золотого сердца — она пошла мне навстречу, она пыталась что-то наладить, ежеминутно чувствовала, что она
Вы это знаете — до двадцати пяти я с головой, исступленно жил политикой, партией и когда женился, приобретал лишь нового товарища, до тридцати двух, в эмиграции, я занимался переоценкой ценностей и наукой, потом общественная и государственная служба, и только в сорок два года я понял ясно, что никогда не жил для себя.
Таким Вы меня узнали. Вы укоряете меня в сентиментальности. Может быть, Вы правы. Романтика, экзальтация в сорок лет у такого человека, как я,— достаточно потрепанного, угрюмого отшельника — кажутся смешными. Я сам сознаю это и ничего с собою не поделаю — все эти чувства и слова не были испытаны, не были сказаны в свое время, в юности, а каждый человек должен их испытать, высказать хоть раз в жизни.
Вы умная женщина, к тому же Вы и тонкий, проницательный человек. Вы хорошо меня поняли — с первого же дня Вы умели меня слушать, ничему не удивляясь. Когда я заговорил о своей любви к Вам, Вы спокойно, ясно, логически просто доказали мне, что этого нет, что я себя обманываю, что я люблю жену и должен остаться с ней. И так же спокойно, так же просто приняли мое чувство, ни в чем себя не обманывая. Не станете же Вы утверждать, что меня не любили. Может быть, это была страсть, но у таких людей, как мы, она не могла быть оголенной. Я одинаково любил Вас и жену.
Вы улыбались, когда я говорил это. Тогда я просил развязать узел — помочь мне уйти с Вами. Вы тоже улыбались. Я помню, что Вы сказали: