Неделю провела хозяйка в больнице. Амалия сходила ее навестить и встретила там сеньориту Кету, сеньориту Люси и сеньору Ивонну. Хозяйка была бледная, слабенькая, но все-таки поспокойней. Вот моя спасительница, сказала, увидав Амалию. Как я ей скажу, что мне и хлеба не на что купить? — думала Амалия. Но хозяйка, к счастью, сама спохватилась: Кетита, дай ей немножко денег. В воскресенье встретилась с Амбросио, как всегда, на остановке и повела его в дом. Я знал, Амалия, что сеньора Ортенсия хотела с собой покончить. Да откуда же? За больницу дон Фермин платит. Дон фермин? Дон Фермин. Она ему позвонила, а он человек благородный, не смог ее оставить в таком положении, теперь помогает. Амалия приготовила кое-чего поесть, потом радио слушали. Легли в хозяйкиной спальне, и тут на Амалию напал неудержимый хохот. Так вот для чего тут повсюду зеркала натыканы, только сейчас до меня дошло, что за стерва эта сеньора Ортенсия, и Амбросио, разозлившемуся от того, что она там закатывалась, пришлось даже схватить ее за плечи, потрясти. О том, чтобы своим домом жить, больше не говорили, и про детей тоже, но было им хорошо друг с другом, не ссорились. Каждую неделю — одно и то же: трамвай, комната Лудовико, иногда — кино, иногда — дансинг. А однажды, когда они пошли в креольский ресторанчик на Барриос-Альтос, случилась история: туда ввалились какие-то пьянчуги, стали кричать: «Да здравствует АПРА!», а Амбросио им: «Долой АПРА!» Чуть до драки не дошло. Приближались выборы, на площади Сан-Мартин митинговали. Весь центр обклеен был плакатами, ездили машины, и оттуда кричали в громкоговорители: голосуй за Прадо, ты его знаешь — и по радио без конца, и листовки — и даже пели на мотив вальса — родину любит Лаваль, — и бесконечные фотографии, — и в ушах у Амалии застряла полечка «Путь указан Белаунде». Стали возвращаться апристы, в газетах замелькали фотографии Айи де ла Торре, и Амалии вспомнился Тринидад. А любит ли она Амбросио? Да, наверно, любит, но с ним было не так, как с Тринидадом, — ни мучений таких, ни радостей, и не бросало ее в жар и в холод. А ты почему за Лаваля? — спрашивала она Амбросио, а он: потому что дон Фермин за него. С Амбросио было спокойно: мы с ним друзья, пришло ей однажды в голову, ну, еще и спим. Уж сколько месяцев не навещала она сеньору Росарио, не видалась с Хертрудис Лама, не ходила к тетке. Целую неделю копила в голове все происшествия, а в воскресенье выкладывала их Амбросио, но он стал до того неразговорчивый, что она иногда даже злилась не на шутку: спросишь его, как там барышня, — хорошо, как сеньора Соила, — нормально, а ниньо Сантьяго так дома и не живет? — нет, ну что, скучают они по нему? — скучают, особенно дон Фермин. Ну, а еще-то что слышно? Да ничего не слышно. Иногда она его дразнила, пугала: вот соберусь как-нибудь в гости к сеньоре Соиле, вот расскажу сеньоре Ортенсии про наши с тобой дела, и он мгновенно вскипал: вот только попробуй, только вякни кому-нибудь, больше меня не увидишь. Чего он так таится, стыдится, стесняется? С большими странностями был человек. А вот если он умрет, спросила ее однажды Хертрудис Лама, будешь горевать по нем, как по Тринидаду? Нет, поплачет, конечно, но такого, будто конец света настал, что жизнь кончилась, нет. Это потому что мы не вместе живем, думала она. Может, если б она ему готовила, стирала, ходила за ним, как заболеет, все было бы иначе.