В те полгода, что провел сеньор Лукас в Сан-Мигеле, дом уже никак нельзя было назвать полной чашей. И шкафы опустели, и в холодильнике стояло только молоко да зелень, и вина перестали выписывать. Виски отошло в область воспоминаний, и пили теперь писко[60], разбавленную «джинджер-эйл» с сандвичами вместо креольских кушаний. Амалия рассказала об этом Амбросио, а тот улыбнулся: ну и сукин же сын этот сеньор Лукас. Впервые, кажется, в жизни взялась хозяйка подсчитывать расходы, и Амалия чуть не прыснула — такое лицо сделалось у Симулы, когда потребовали у нее сдачу. А потом в один прекрасный день она заявила: они с Карлотой уходят, давайте расчет, поедем в Гуано, там откроем харчевню. Но Карлота перед самым уходом, видя, до чего же Амалия огорчилась, шепнула ей: все вранье, никуда они не уезжают, будем видеться, Симула нанялась в один дом в центре кухаркой, а ее берут в горничные. И тебе, Амалия, надо отсюда ноги уносить, мама говорит, тут добра не жди. Уволишься? Нет, Карлота, я от хозяйки, кроме добра, ничего не видела. Осталась да еще взялась стряпать, лишние полсотни не помешают. С тех пор, правда, хозяева почти никогда дома и не ели: пойдем, любовь моя, поужинаем где-нибудь. Не нравится ему, видишь ли, моя готовка, говорила Амалия Амбросио, ну и пожалуйста. Но работы против прежнего прибыло втрое: прибраться, застелить постели, посуду вымыть, подмести. Домик в Сан-Мигеле перестал быть таким ухоженным и уютным, как раньше. Амалия читала в хозяйкиных глазах страдание: патио, бывало, неделями не поливала и по три, по четыре дня не прохаживалась метелочкой из петушиных перьев по комнатам. Уволили садовника, и герани увяли, трава пожухла. С тех пор как воцарился в Сан-Мигеле сеньор Лукас, сеньорита Кета ночевать не оставалась, но приезжала часто, иногда и с этой иностранкой, с сеньорой Ивонной, а та все подшучивала над хозяйкой и сеньором Лукасом: ну, голубки, как? Ну, новобрачные, что? Один раз, когда сеньора Лукаса не было, Амалия услыхала, как сеньорита пилит хозяйку: он тебя разорит, он проходимец, брось его пока не поздно. Побежала в буфетную: хозяйка скорчилась на диване, а потом вдруг подняла голову да как заплачет. Что ж она, Кетита, сама не видит, не понимает — и Амалия сама чуть не разревелась, — она же, Кетита, не слепая — она же его любит, что же делать, она впервые в жизни полюбила по-настоящему. Амалия выскользнула из буфетной, побежала к себе, закрылась на ключ, и снова привиделось ей лицо Тринидада — когда болел он, когда его выпустили после отсидки, когда он умер. Нет, никуда она не уйдет, хозяйку одну не оставит.
А дом-то и вправду рушился, а сеньор Лукас кормился на развалинах, как стервятник на помойке. Разбитые бокалы, треснувшие вазы новыми уже не заменялись, а он шил себе костюмы; хозяйка изобретала несусветное, чтобы отделаться от кредиторов, ни прачке, ни в лавочку платить было нечем, а он в свой день рождения появился с перстнем на пальце, а на Рождество — с часами: не иначе как Христос-младенец подарил. Не унывал, не печалился: на Магдалене открыли новый ресторан, заглянем, дорогая? Просыпался поздно, потом надолго усаживался в гостиной, газеты почитывал. Амалия глядела на него — красавчик, улыбчивый такой, лежит с ногами на диване, халат винно-красный, мурлычет себе под нос — и чувствовала, как захлестывает ее ненависть: она плевала ему в кофе, бросала волос в суп, мечтала, чтоб его поезд переехал, размело в мелкие кусочки.