Сыровар вышел последним. Возле дома, поперек тропинки, с руками, связанными за спиной, лежал неподвижно староста. Головы его не было видно — ее скрывали лопухи, но старик отчетливо различил темные пятна крови на рубашке. Хоть он и ожидал увидеть это, все же ему сделалось не по себе. Командир, взглянув на убитого, насупился:
— Как это произошло?
— Повели мы его, — возбужденно стал объяснять один из охраны. — И черт его дернул побежать. Я стрелял, да вроде не попал. Хорошо еще, что Янко подоспел с автоматом…
— Я ж предупреждал — глядите в оба!
Провинившийся пожал плечами.
Комиссар, напряженно смотревший, в широкую безжизненную спину старосты, произнес:
— Развяжите ему руки…
Один из бойцов, присев на корточки, разрезал узел перочинным ножом.
— По заслугам получил, мерзавец! — как-то чересчур громко повторил молоденький партизан в гимназическом мундире. — Собаке собачья смерть!
— Ты что — уж не жалеть ли его вздумал? — покосился на него командир. Паренек покраснел. Комиссар похлопал его по плечу и мягко сказал:
— Ничего. Привыкнешь…
— Давайте, ребята, собирайтесь, — обеспокоенно произнес командир. — Стрельбу нашу небось слыхали…
— А сколько до села? — повернулся комиссар к старому мастеру. Тот вздрогнул.
— До Белосела четыре километра, но до Извора гораздо ближе…
— Сыроварню надо поджечь, — твердо и достаточно громко, чтобы его услыхали все, приказал политкомиссар. — Нельзя бросать дело на половине…
Командир резко обернулся.
— К чему это надо — поджигать?
— А как? Им, что ли, оставить?
— Слушай, Тимошкин, — сдерживая раздражение, стал убеждать его командир. — Зачем подвергать себя лишней опасности? Сыроварню ведь нельзя использовать…
— А помещение можно, так? Что нам мешает его поджечь?
— Да то, что зарево видно издалека. А во всех трех селах полиция…
— Полиции в селах не так уж много… И по телефону не дозвонишься — связь с городом прервана.
Командир, заметив, что партизаны прислушиваются к их спору, замолчал. Он командовал боевой группой, но Тимошкин входил в штаб отряда, и слова его имели вес. Но как только они остались одни, командир опять повторил:
— Незачем напрасно рисковать.
Комиссар оглянулся на партизан, таскавших сушняк.
— Поговорим по дороге! — возразил он нетерпеливо и тут же в душе упрекнул себя за тон.
Когда в сыроварне уже полыхал костер, комиссар вдруг вспомнил о мастере, который стоял невдалеке от него, все такой же чужой и безучастный, с невидящими глазами.
— Эй, папаша! — окликнул он его. — Что же ты не собираешься?
— Я не понял, — растерялся старик. — Я подумал…
— Давай, давай! — бросил на ходу Тимошкин.
Пока старик дрожащими руками собирал свой немудреный скарб и заталкивал его в холщовую торбу, сыроварня занялась. Клубы дыма и языки пламени вырывались из открытых окон, крыша зловеще затрещала. Притаившись рядом в саду, партизаны наблюдали за пожаром и с тревогой прислушивались к ночи — все такой же безмолвной и таинственной. Стало уже совсем темно. Но по небу все еще бродили бледные отсветы — туманные дымки каких-то далеких отражений, сквозь которые с трудом пробивались лучи звезд. Единственное, что можно было различить, кроме треска горящих балок, — это протяжное кваканье лягушек да августовский стрекот цикад.
В общем волнении и спешке старый сыровар совсем позабыл о стуке колес, который он слыхал перед приходом партизан. А между тем он не ошибся: староста Белосела проехал в бричке примерно в километре от сыроварни. Правивший повозкой Манол Монев, слуга общины, невзрачный человечек, привык уже к подобным выездам с сельским начальником. Доехав до подножия холма, он остановил откормленную лошадь и вопросительно взглянул на старосту.
— Убери повозку с дороги! — лаконично распорядился тот и соскочил на землю. Вскоре его широкая, плотная спина, туго обтянутая белой материей пиджака, мелькнула где-то у поворота дороги. Слуга развернул бричку. Продолжая сидеть на козлах, только осторожно привстав, когда повозка пересекала канаву, Манол въехал в орешник. Староста не решался оставлять бричку перед самым виноградником любовницы, и слуге велено было дожидаться здесь. А когда он вернется, Манол не знал и не осмеливался спрашивать: может, в полночь, может, через два часа, а может, и на рассвете, как уже раз случилось…
На всякий случай он выпряг лошадь, привязал ее и, потоптавшись на месте и не придумав ничего лучшего, прилег рядом на траву. Одиночество, теплый вечер, неотступные, навязчивые мысли о греховном времяпрепровождении начальника не давали ему покоя. Перед Манолом на мгновение всплыло круглое белое лицо крестьянки с черными, словно подведенными бровями, ее склонившаяся над мотыгой сильная, здоровая спина — и Манол, застонав, вскочил:
— Тьфу, не по летам мне это!