Вздрогнув от внезапности, Гринька спросил растерянно:
– Куда – садись?
– Куда? Да на коня, за седло! А ну, дай помогу…
И Александр Ярославич протянул было вниз левую руку. Однако опоздал. Быстрее, чем белка на ствол ели, Настасьин, слегка только ухватясь за голенище княжого сапога, мигом очутился на лошади, за спиной князя.
– Удержишься? – спросил вполоборота Невский.
Но у того уж и голосишко перехватило, и отвечал он только утвердительным нечленораздельным мыком.
Александр тронул коня.
Когда уже прогремел под копытами мост и всадник был далеко, Чернобай, стоявший с расстегнутым воротом и запрокинутой головой, дабы унять кровь, распрямился, обтер усы ладонью и, сбрасывая с нее брызги крови, с неистовой злобой глянул вслед Александру.
– Ужо сочтемся за кровушку! – прогундел Чернобай. – Доведет Бог и твоей крови, княжеской, повыцедить!..
Великий князь Владимирский, Андрей Ярославич, стоял на солнышке, посреди огромного псарного двора, весьма добротно обстроенного и бревенчатыми, и кирпичными, и глинобитными, известью беленными сараями.
Это был еще молодой человек, не достигший и тридцати. Снеговой белизны сорочка, с распахнутым на смуглой крепкой груди воротом и с засученными выше локтей рукавами, заправленная под синие узорные шаровары, с легкими, лимонного цвета сапожками, – весь наряд этот еще больше молодил князя. От его тщательно выбритого, за исключением небольших черных вислых усиков, смуглого и резко очерченного лица веяло удалью и стремительностью. Князь был коротко острижен.
Андрей Ярославич неистовствовал. Перед ним навытяжку стоял старик ловчий, без шапки, прижав ее к бедру. Старый хитряга старался изобразить на своем лице и страх, и полное пониманье сыпавшихся на него укоризн, и готовность исправиться. Однако и преувеличенно выпрямленная осанка его согбенного годами тела, и вся постановка его плешивой тыквообразной головы в легкой оторочке белых, еще не побитых временем волос, и особое выражение выцветших, с кровавыми жилками, стариковских глаз, и, наконец, та торжественность, с которой покоилась на персях его белая, большая, рассоховатая борода, – все это указывало, что смиренье вынужденное.
– Присваривать собаку надо голодную! – орал князь.
Ловчий даже и не оправдывался.
– Проступился, княже, прости. Впредь поостерегусь, – повторял он уж, должно быть, и ему самому надоевшие слова.
И эта вынужденная покорность нравилась князю. Гнев его остывал.
– «Проступился»! – передразнил Андрей. – А ты кто? Ты – ловчий! Ты запись в тетради должен вести, когда бережена сука, и с каким кобелем она бережена, и когда щенцов пометала…
Ловчий всякий раз подтверждал правоту замечаний князя.
Однако великий князь Владимирский сегодня что-то долго не унимался. Глаза его хватко обегали весь обширный двор. Они останавливались на миг то на лице стремянного, то на лице кого-нибудь из доезжачих или псарей, а то на которойлибо из борзых или гончих, которых множество, гнездовьями, – и лающих и молчащих – стояло, расхаживало или лежало по всему псарному двору.
Андрей Ярославич гордился тем, что у себя на псарном дворе он и сам был как добрый ловчий: разбуди его в ночь, в полночь – князь всегда мог назвать всех своих борзых, гончих, а также сказать, сколь у него числом кобелей и сук и каких они шерстей, осеней и кличек.
Да и сокольничий путь знал он отлично.
Лютой радостью пламенел он, когда любимый кречет его раздирал напрочь пронзительно плачущего зайца или, метнутый с соколка хозяйской руки, едва сымут с него клобучок, взвивался свечою на высоченную высоту и оттуда враз бил громоздко летящую цаплю. Случалось, он ударял ее столь сильно, что вся утроба этой немалой птицы оказывалась распластана, словно ножом, и кишки повисали на кустах.
Любимейшею утехою князя была охота с беркутом – на сайгу, на лисицу, на волка, на оленя, на диких лошадей.
Восторгом наполняла его душу страшная и хваткая емь беркута – большого камского орла. Одной ногой вкогтится волку в башку, другою – в пах, и тотчас же черева волчьи кровавые из зверя вон.
А коню дикому вкогтится в глаза, ослепит его, и мечись сколько хочешь слепоокий, кровью заливаемый копытный зверь, мечись, падай наземь, катайся, ничто тебе не поможет!..
Но такой же вот беркут закогтил для князя Андрея в Коренном улусе, за Байкалом, – когда охотились вместе с великим ханом, – и княженье великое, Владимирское.
Высокая, премудрая птица!..
От сокольей охоты душа светлее, просторнее. Псовая же горячит сердце!
Знает он, князь стольный Владимирский, что людишки иные ни во что поставляют эти утехи рыцарские, эту радость царей! Надсмеиваются тишком – якобы державе в ущерб! Что ж, пускай так думают! С престола-то Владимирского повиднее! Дед Мономах поэмы слагал сему упоенью витязей и богатырей…
Оставя наконец ловчего, князь Андрей нетвердой походкой направился к воротам сокольего двора.
Безмолвно ступала за князем свита: двое мальчиков – меченосцы, затем – княжой скорописец и, наконец, пятьшесть светлейших бояр, младых возрастом, из числа тех, что, согласно злым слухам, никому другому и доступа не давали ко князю.