В Баку теперь тихо. Я звонил тёще, и она сказала: «Тихо. Уже был Сумгаит и весь этот ужас — теперь тихо». Помню, как Валентина — жена приятеля, бакинка — рассказывала мне, как при свете дня насиловали беременную на балконе. При этом она, рассказывая, раскраснелась, подхихикивала и говорила: «Ой, что они с ней вытворяли, что вытворяли!..», несколько раз спросила; «Но ведь это интересно, правда? Ужасно, конечно, но интересно, правда?», и я кивнул: интересно, конечно; нужно было что-то делать, и я кивнул и тут же сглотнул: рот наполнился слюной. Меня тогда поразило не то, что она говорила, а то, что она подхихикивала в тех местах, где естественной была бы обычная для вдоха остановка. Она подхихикивала, а внутри у меня, глубоко за солнечным сплетением, словно разошлась какая-то перегородка и затопило всё мерзостью, гнусным холодком. Наверное, это и был ужас.
Сейчас лето. Сейчас в Баку тихо, душно, знойно, а в январе будут сжигать заживо. Когда впервые узнаёшь об этом, как-то даже не знаешь, как себя при этом вести, что говорить, куда бежать, сумятица в мыслях, в движениях, душа попадает в какую-то тесную капсулу. Я потом ловил себя на том, что я опасаюсь азербайджанцев на улицах Ленинграда. Я их узнаю, так как родился в Баку, отличаю их издали по разлапистой, основательной походке, по глазам, чуть узким, с припухшими тяжёлыми веками, по одежде, скажем по красным мохеровым шарфам, по нутриевым шапкам, по синеве щёк, по тяге к стадности и только потом по говору. Пусть даже они одеты во всё европейское, всё равно что-то есть, что-то да вылезет, ну, положим, в туфлях,— лакированно-остроносо-плетёное, что-то неевропеизируемое, пошлое, рождённое промежуточным состоянием вышедшего из деревни и не пришедшего ещё в город человека. Они проходили мимо, а меня кидало в такой жар, что, казалось, я сейчас задохнусь, и во мне опять расползалась та перепонка. Я ничего не мог с собой поделать. Я убеждал себя… но ужас, ужас…
Во дворе дома, где жила моя тёща, лежали тополя: их повалил ветер, сильный бакинский норд. Я люблю этот ветер, ветер моей родины: он отнимает жизнь у тополей, но он несёт жизнь городу, утопающему в духоте. Упавшие тополя, превратившиеся со временем в голые брёвна, складывали у невысокого заборчика детского сада, там они лежали годами непременным атрибутом дворового ландшафта, на них залезали играть дети, отчего эти брёвна, бывшие тополя, поминутно превращались то в лошадок, то в паровоз, то в ракету, то в запутанные джунгли. В январе из них сложили большой костер. Соседского двенадцатилетнего Андрюшку, приятеля моего сына, еле успели выдернуть из огня; и ещё подгоняли бензовозы, окружали и поливали, поливали бензином, прямо из шланга, и семьями, семьями, семьями… а потом в город вошли танки. В танках — молодые водители, молодые водители — молодые танки…
Крайняя сущность дерева — горит, крайняя сущность вёревки — душит…
Я прилетел в Баку прохладной летней ночью. При выходе из самолёта на трап сразу наталкиваешься на стену запаха, и даже не запаха, а его предощущения, ты ещё не понимаешь, что это, а внутри уже всё сжимается, и ты с тревогой смотришь вперёд, потом становится ясно — пахнет плотно, липко, и во всём твоем напряжении виноват именно этот осознаваемый не сразу запах керосина. Ещё он чувствуется в метро, где каменные полы моются опилками, смоченными в его грязноватом растворе; запах… точнее было бы сказать так: я уже в самолёт садился с синдромом волнения, внутри меня жило уже предощущение этого неприятного чувства, прообраза страха, то есть как бы электрическая цепь, включающая его, уже была готова, собрана и опробована, и достаточно было, может быть, только одной молекулы этого горючего, лёгкого вещества, чтобы процесс лавинообразно начался.
Когда я написал этот абзац, я поймал себя на том, что что-то меня в нём не устраивает. Да, да, очень часто встречается слово «запах». Я стал искать ему более точную замену — «дух», «вонь», «вонища», «смрад» — нет, всё не то, именно «запах». Оказалось, что к этому слову невозможно подобрать синонимы. Вероятно, оно значает для человека очень серьёзное состояние — состояние «нахождения в запахе», соседства с веществом, о котором не забыть.
У входа в аэропорт — рыхлая, жирная каша из встречающих. Хочется миновать её побыстрей, хочется пробиться — продраться — никого не задеть, и тебя чтоб никто не задел, а потом — узкая клетка, где выдают багаж, где ты стоишь, плотно прижатый к чьей-то спине, с раздражением вдыхаешь вполгруди запах чужого дорожного пота и высматриваешь свой чемодан среди груд спелёнутых картонных коробок.
Меня не покидает чувство тревоги, оно живёт во мне и как бы помимо меня заставляет ловить и анализировать тысячи деталей и примет, оно заставляет вглядываться в окружающие лица, держать в фокусе подходящего человека, отмечать в мельчайших подробностях пластику его движения, выражение его глаз, лица, особенности движения его рук и ног. У зрения появилась ещё одна особенность — оно стало объёмным.
— Здравствуйте, ваши документы.
Это патруль.