Мир вашему праху, Юрий Аркадьевич. Может, в Иерусалиме небесном вам покажется лучше, чем было в земном. Хорошо, что вы прямо, с открытым забралом пошли на своего врага, героя и вдохновителя: как он осмелился произнести эти строки, от которых, по вашим словам, горбатится бумага, которые никакой человек на земле (это тоже ваши слова) не мог бы написать ни при каких условиях, ни юродствуя, ни шутя, ни играя — разве только это была бы игра с дьяволом. Что скрывать и прикидываться, версии ваши не кажутся проницательными, тем более что «разгадка» как будто до смешного элементарна, вы и сами ее знали, но брезговали принять внутрь, ибо она не укладывалась в свойственное вам представление о поэзии. Как неоднократно указывали классики (не только психоанализа), а им вслед повторила ваша хулительница, петербургская поэтесса, воображение и тайные грезы даже благонамеренного гражданина отмечены глубоким бесстыдством, они взывают к нарушению законов, приличий, запретов, к насилию и свободе. А поэт, ничего не боясь и во всем себе и другим признаваясь, делает тайное явным, он секретные тяготения переводит в язык (испытываешь неловкость, рассуждая в рамках такого ликбеза). Пространство языковых фантазмов «раннего Маяковского» — это территория гнева, тоски, сексуально-лирических признаний, воплощенных и поруганных снов: вы и об этом были наслышаны не хуже других. Территория освобожденного подсознания, футуристического слова и плодотворного языкового насилия, которое неизмеримо расширяет традиционные для русской культуры границы дозволенного, в эпоху поэта еще очень узкие, еще очень границы.
«Я люблю смотреть, как умирают дети». Величайшая заслуга Вл. М., что он записал эту строку, которая, поворачиваясь, как нож в ране, сдвигает священный архетип русской литературы, столько других культур — архетип умирающего дитяти, ребенка-страдальца. Постоянно изображая его смерть, старая культура тоже очень любила смотреть, как умирают дети: смертями невинных детей переполнено мировое искусство, а прошлое столетие сделало из этой темы свой фирменный специалитет — Диккенс, всевозможные сентиментальные народолюбцы-идеологи, замороженные трупики-гробики у передвижников. Ведь вы же помните: избы черные-пречерные, на дороге бабы, много баб, все худые, испитые, особенно одна с краю, и на руках плачет ребенок, плачет, плачет дите некормленое, ручки протягивает голенькие; ох, иззябло дите, промерзла одежонка, вот и не греет. И нельзя, чтобы плакало. А Илюшечку — что, позабыли? То-то. Да и нынешний век постарался на славу: от Андрюши Ющинского, Павлика Морозова и «Смерти пионерки» до соц-артных и постмодерных надругательств над несчастными, беззащитными детьми у Пригова, Мамлеева, Дебила-Кондратьева, Пелевина, изящно оперирующих этой мифологемой. Маяковский выкрикнул детскую смерть, как ее должен был выкрикнуть футурист, перенеся жалость, исступленную жалость с дитяти на самого поэта, который превращается в кощунствующего непорочного страдальца, одновременно умирающего и глядящего со стороны на чужую-свою гибель. Психоанализ же лучше оставить в покое. Как минимум, начиная с 1923 года, когда Борис Арбатов написал свою осколочно уцелевшую работу, предпринимались усилия разложить поэта плашмя, как шницель по-венски, и более этого делать не нужно, поскольку слова здесь хлещут, как из флейты водосточных труб, с легкостью необыкновенной — ничего не подтверждая, ничего не опровергая, ни о чем реально не говоря.