Евгений Рейн в юбилейной статье сочувственно привел слова Ахматовой: «Если бы Маяковский умер в девятьсот семнадцатом году, у всех в памяти остался бы прекрасный юноша, гениальный поэт, прочертивший черное небо, как огненная комета». А еще один поэт, Елена Шварц, так спросила, так повторила и сама же ответила, благо ответ припасен был заранее, далеко ходить не пришлось: «Что был бы Маяковский для русской поэзии, если бы в 16 году умер или растворился тогда же в пространствах? Он — „красивый двадцатидвухлетний“ — был бы наш Рембо. Еще более дерзкий, еще более „сверхчеловек“». В приведенных суждениях (есть смысл их сложить, перемножить, взять как единое целое) приятнейше впечатляют два момента, два устремления их авторов и передатчиков. Во-первых, потребность иметь своего Рембо или как там его, ну, одним словом, нашего, красного Льва Толстого, чтобы снова явился и описал. «Леф» и вправду недоработал, коль скоро не перешиб этот похотливый зуд к диалектическому (на новом витке спирали) клонированию классиков. Во-вторых, как они хотят смерти Вл. М., как им отчаянно много его неполных тридцати семи, — нет, умри еще раз, еще раньше, не выходя из «раннего творчества», замуруйся в нем наглухо, а мы прокричим над тобою «Амонтильядо!» и почтим твою память вставанием. Ведь они с этим «ранним творчеством» уже свыклись, перестали его бояться, в чем огромный прогресс и отказ от устаревших моральных оценок вызывающих строк. Вот таких, например: «Чтоб флаги трепались в горячке пальбы, // как у каждого порядочного праздника, — // выше вздымайте, фонарные столбы, // окровавленные туши лабазников». Или этих: «А мы — // не Корнеля с каким-то Расином — // отца, — // предложи на старье меняться, — // мы // и его // обольем керосином // и в улицы пустим — // для иллюминаций». А вот и самая знаменитая, телеграммой лети: «Я люблю смотреть, как умирают дети».
Процитированные люди, сплошь поэты, не задаются простецким вопросом, уж не сатанинская ли сила науськала Маяковского на такие признания; это не они, это Юрий Карабчиевский спросил, пренебрежительно названный Шварц теплым, добрым человеком, — попутно она глумливо обмолвилась о его загробной жизни, не опасаясь возможной встречи. Не холоден, мол, не горяч был покойный Ю.К., что неправда: он был холоден и горяч в своей теплоте, он натаскивал себя на теплоту, я видел его в Тель-Авиве, Иерусалиме, готов засвидетельствовать. И не важно, что он плохо понимал современную литературу, будучи от нее враждебно далек, столь же скверно — Маяковского и футуризм, первый авангард. Важно другое: он затеял принципиальный разговор с небесполезными следствиями, о которых чуть позже; он задал вопрос (не сатанинская ли сила?) и ответил как мог, предложив три объяснения. Вот они, приведу их в своем изложении.
Первое: Маяковский тянулся к насилию, оправдывал и провоцировал его своим словом, а значит, человеком был извращенным, с больной психикой. Второе: ужасные выпады против нравственности нужно понимать не в буквальном, а в метафорическом смысле, но если поэт позволяет себе безумными пригоршнями разбрасывать такие слова, то он не осознает природы своего ремесла — ведь самые сильные речевые удары от частого употребления автоматизируются. Отсюда вывод о том, что хваленое «мастерство Маяковского» ущербно, что поэзия — чуждая ему область, а сам он человек без воображения, не умеющий прочувствовать садистскую основу кошмарных уподоблений. Третье, близкое второму и самое главное для автора «Воскресения Маяковского»: все, что происходит в поэзии Вл. М., дано не в объеме, а на плоскости, на поверхности, и его возмутительные образы лишены реального содержания. Выходит, что это не поэзия, а ее суррогат, — вот что выходит.